Довольно точный, хотя нелестный и слегка покровительственный портрет Жаботинского нарисовал Вейцман, который впервые встретился с ним на одном из ранних сионистских конгрессов:
«Жаботинский, страстный сионист, вел себя и выглядел абсолютно не по-еврейски. Он приехал из Одессы, родного города Ахада Гаама, но внутренняя жизнь еврейской общины не оставила на нем ни малейшего отпечатка. Позднее, когда я ближе познакомился с ним, мне пришлось лишний раз удостовериться в этой двойственности: он был довольно некрасив, но чрезвычайно привлекателен, красноречив, добродушен и щедр, всегда был готов прийти на помощь товарищу в беде; однако все эти качества были сдобрены налетом довольно театральной рыцарственности, некой эксцентричной и неуместной куртуазности, совершенно не свойственной евреям»[534].
«Жаботинский, страстный сионист, вел себя и выглядел абсолютно не по-еврейски. Он приехал из Одессы, родного города Ахада Гаама, но внутренняя жизнь еврейской общины не оставила на нем ни малейшего отпечатка. Позднее, когда я ближе познакомился с ним, мне пришлось лишний раз удостовериться в этой двойственности: он был довольно некрасив, но чрезвычайно привлекателен, красноречив, добродушен и щедр, всегда был готов прийти на помощь товарищу в беде; однако все эти качества были сдобрены налетом довольно театральной рыцарственности, некой эксцентричной и неуместной куртуазности, совершенно не свойственной евреям»[534].
Бен-Гурион, в свое время так ожесточенно сражавшийся с Жаботинским, восхищался «целостностью» личности своего соперника: «Он обладал абсолютной внутренней свободой духа; в нем не было ровным счетом ничего от еврея из Галут, и он никогда не смущался в присутствии неевреев»[535].
Никто не возражает против того, что Жаботинский был лишен определенных качеств, считавшихся чисто еврейскими, и в то же время другими «еврейскими» качествами обладал в избытке. Такое сочетание могло казаться причудливым тем его современникам, которые выросли в еврейских кварталах маленьких городков, в общинах, говорящих на идиш. В этом отношении Жаботинский напоминал Герцля и Нордау, которые тоже всю свою жизнь оставались чужаками для восточноевропейских евреев. Ему недоставало величественности и торжественности, присущих Герцлю, но, как и Герцль, Жаботинский верил в важность представительного внешнего вида, манер и церемоний. Подобно Герцлю, он был убежденным индивидуалистом и поклонником аристократического либерализма. Жаботинский лучше, чем Герцль, понимал необходимость массовой поддержки; подобно Герцлю, он верил в огромное значение сильного лидера и, разумеется, в свою собственную лидерскую миссию. Уже отмечалось, что Герцль во многом походил на Лассаля, немецко-еврейского лидера социалистов. Жаботинский, по-видимому, тоже восхищался Лассалем: неслучайно ведь он знал литературные сочинения Лассаля наизусть! Эти произведения никогда не получали высокую оценку критиков, и о самом их существовании знают лишь немногие немецкие специалисты по истории социализма. В беседе Жаботинского с польским министром иностранных дел в 1930-е гг. возник вопрос о том, что правит человеческими судьбами — разум или меч. Жаботинский процитировал «Франца фон Зиккингена» Лассаля[536] в подтверждение своих слов о том, что всеми великими свершениями мы, в конечном счете, обязаны мечу.