Я был бы почти склонен отнести ее к Граб-стрит, если б чувства справедливости и стыда не удерживали меня от того, чтобы нанести ей это оскорбление даже в мыслях. Я был слишком поглощен своими обширными ресурсами несметного богатства для понимания факта, что тот, кто, подобно Мэвис, добывает независимость одной лишь умственной работой, имеет право чувствовать гораздо большую гордость, чем те, кто с самого рождения или по наследству делаются обладателями миллионов. Опять-таки литературное положение Мэвис Клер, хотя лично я ее любил, было всегда для меня в некотором роде упреком, когда я думал о собственных тщетных усилиях завоевать лавры. Итак, вообще я был доволен, что она не провела этот день с нами в лесу; конечно, если б я обращал внимание на мелочи, составляющие сумму жизни, я бы вспомнил слова Лючио, сказанные ей, что он «больше не встретит ее на земле», но я счел их просто мелодраматической речью, не имеющею никакого умышленного значения.
Таким образом мои последние двадцать четыре часа протекли в невозмутимом спокойствии, я чувствовал усиливающееся удовольствие в существовании и начинал верить, что будущее готовит для меня более светлые дни, чем я отваживался ожидать в последнее время. Новая фаза ласковости и нежности в Сибилле по отношению ко мне, в связи с ее редкой красотой, предвещала, что недоразумения между нами будут недолговременны, и что ее натура, слишком рано сделанная жесткой и циничной «светским» воспитанием, смягчится со временем до той прекрасной женственности, которая, в конце концов, есть лучшая прелесть в женщине.
Так я думал в блаженной мечтательности, под осенней листвой, рядом с моей красавицей-женой, слушая могучие звуки великолепного голоса моего друга Лючио, лившиеся в диких чарующих мелодиях. Между тем солнце заходило, и сумерки бросали свои тени. Затем наступил вечер — вечер, который лишь на несколько часов спустился над спокойным пейзажем, на навсегда — надо мной.
Мы обедали поздно и, приятно утомленные проведенным на воздухе днем, рано разошлись. В последнее время я пользовался крепким сном, и мне думается, что я проспал несколько часов, когда, вдруг, я был разбужен как будто повелительным прикосновением какой-то невидимой руки. Я вскочил на постели. Ночная лампа тускло горела, и при ее свете я увидел, что Сибиллы около меня не было. Мое сердце подпрыгнуло и затем почти замерло; предчувствие чего-то неожиданного и злополучного леденило мою кровь. Я отдернул вышитые шелковые занавеси кровати и заглянул в комнату; она была пуста. Тогда я поспешно встал, оделся и подошел к двери; она была старательно притворена, но не заперта, как это было, когда мы удалились на ночь. Я открыл ее без малейшего шума и посмотрел в длинный проход — там никого. Против двери спальни была винтовая дубовая лестница, ведущая вниз в широкий коридор, который в прежнее время служил музыкальной комнатой или картинной галереей; старый орган, до сих пор приятного тона, занимал один конец его, со своими золотыми трубами, поднимающимися до украшенного лепною работой потолка; другой конец был освещен большим круглым окном наподобие церковного, из редкого старого цветного стекла, в рисунках, представляющих жития святых, а в центре сюжетом было мученичество св. Стефана. Подойдя осторожно к балюстраде, выходящей на эту галерею, я посмотрел вниз и с момент ничего не мог видеть на полированном полу, кроме узоров, набросанных лунным светом, падающим из большого окна, но когда я, затаив дыхание, выжидал, дивясь, куда могла пойти Сибилла в это ночное время, я увидел высокую движущуюся тень и услышал подавленный звук голосов.