— Мясо сгрызут, и отходят. Ждут, пока новое нарастет. А как нарастет — снова кидаются, и грызут, грызут…
Голос прервался. Но тут же она ощутила его теплую ладонь на своем лбу. Прикосновение успокаивало.
— Зачем же вы меня сюда звали? — спросил он.
— Звали? — удивилась она, и тут же догадалась. — Так это дед Суходрев сказал, что никто, кроме тебя, от коровьей чумы не спасёт. Дед много чего знал. У него в лесу даже своя келья была, он ходил туда молиться. И однажды сказал, что никто не поможет: я-де жертву самому Власию приносил, умаливал, — и Власий не смог чуму прогнать. Надо-де собачьего бога звать. Он последний из скотьих богов жив остался. И «жив огонь» добыть поможет. Ты ведь помог?..
Он не ответил. Да она и не ждала ответа.
— Мне барина жалко очень. Он такой добрый. Давеча конфект городских через горничную передал. А тут иду по деревне — староста навстречу. А староста у нас правильный, но сердитый. Суёт мне в руки сверток. И говорит тихо: «Это от барина. Если стыда нет — носи. А только я бы и родной дочери не посоветовал». Я в овин забежала, развернула — а там шаль белая, с узорочьем по краю… Я её обратно завернула, да там, под сеном, и закопала.
Ей было спокойно и хорошо.
— А еще барин обещал меня в ученье отдать, в город увезти.
Она вздохнула. Ласковые руки касались её губ, щек, глаз.
— Ох, — вдруг сказала она. — Я ж теперь некрасивая! Глаз набок стал глядеть!..
И тогда он поцеловал её в больной глаз и шепотом сказал:
— Я еще не встречал таких красивых, как ты. Впервые встретил — за тысячи лет.
Утром, за завтраком, Петр вдруг сказал с расстановкой:
— А на деревне-то у нас — озорничают.
— Что такое? — спросил Григорий Тимофеевич, откладывая нож и вилку.
— У Захаровых кто-то ночью ворота дёгтем вымазал.
Григорий Тимофеевич потемнел.
— Парни, говорю, озоруют, — как бы ничего не замечая, продолжал Петр Ефимыч. — Девка-то у Ивана с норовом, всех парней отвадила. Вот они и отомстили.
— Да за что? — чуть не вскрикнул Григорий Тимофеевич.