Ещё накануне ночью, когда София Эрнандес Круз объясняла мне, что именно не сходится в истории, которую я ей рассказал, я был весь зациклен на разоблачении заговора. То, что для выхода из этой зацикленности мне понадобилась помощь со стороны, ладно, это уже не так хорошо, но терпимо: как-никак, она была нобелевским лауреатом, одной из умнейших людей мира, и позор мой был не столь велик. Так или иначе, в итоге мне удалось прояснить этот обман. Неважно, какой ценой. И я был горд этим. Остаток утра я провёл в лихорадочном анализе минувшего, вызывая в памяти все подобности последних недель, передумывая всё заново, исходя из новых предпосылок и не обнаруживая никаких противоречий. Всё было убедительно и внятно. Недоставало только одного – вещественного доказательства. Найти его – и я мог считать себя победителем.
Тогда я ни секунды не раздумывал о том, как всё это свидетельствует обо мне самом. Главным обвиняемым, причиной зла ещё сегодня утром был Ганс-Улоф.
Но он мог быть им только потому, что я с течением времени превратился в дубинноголового остолопа. Мои привычки, на которые я так полагался, привычки недоверчивого человека, – они были не чем иным, как тюрьмой, которую я сам построил для себя. Да, я был марионеткой, и Ганс-Улоф дёргал меня за ниточки, но эти ниточки дал ему в руки я сам; ниточки, которые я сплёл собственноручно и в которых я сам запутался в ходе своей жизни…
И Инга… То, что Ганс-Улоф сказал напоследок, болело, как свежий ожог на моей душе. Хуже всего то, что он был прав, я знал это. Я знал это в глубине души всегда.
Хотя от этих раздумий я совсем потерял ориентацию, я всё же как-то пересел с синей на красную линию метро и даже поехал в нужную сторону и снова вышел на поверхность вблизи пансиона. Слегка моросил дождь, шины машин чавкали в раскисшей снежной слякоти, и свет фар, казалось, захлёбывался в темноте.
Я заметил, что шаги мои замедлились, когда я подходил к пансиону. Разум больше не знал, во что верить, но всё тело по-прежнему до последнего волокна было пропитано недоверием и действовало полностью самостоятельно. Всю свою жизнь я сражался и подстерегал, не делал шагу без того, чтоб не осмотреться и не обезопасить себя со всех сторон. Я научился чуять опасность и уходить от засады. Я жил в мире, где меня окружали враги, и, чтобы выжить, должен был каждую секунду держаться начеку.
У одного подъезда я остановился, осмотрелся, нет ли за мной хвоста и куда, в случае чего, бежать, – закоренелая привычка недоверчивого человека. Ведь кто сказал, что всё, во что я верил, было ошибкой? Ганс-Улоф воспользовался тем, что хорошо знал меня, и поэтому ему удалось меня одурачить. Но разве из этого не следовал вывод, что впредь я должен держаться ещё осторожнее и смотреть, кому доверять? И по возможности больше никому ничего о себе не рассказывать?