Но никто не собирался меня арестовывать. Я потел от страха, прячась за дверью, пока мать в гостиной развлекала полицейских, угощала вкусным печеньем — для гостей! — и чаем из парадных чашек, которые занимали самое лучшее место в буфете, сразу под полкой с фарфоровыми собачками. Затем, когда напряженное ожидание стало казаться мне нескончаемым, полицейские — как всегда, мужчина и женщина — подошли ко мне, и женщина-полицейский с самым серьезным видом произнесла: «Нам надо поговорить». Я чуть не умер от ужаса и ощущения собственной вины, но мать смотрела на меня с гордостью, и я догадался: дело вовсе не в моих преступлениях, она ждет от меня другого.
Вы, конечно, уже догадались, чего именно она ждала. Ведь она никогда ничего не забывает. Мой рассказ об Эмили после того, как мать швырнула в меня тарелкой, не только пустил корни в ее мозгу, но уже и дал плоды, которые теперь созрели и были вполне готовы к употреблению.
Мать пристально смотрела на меня своими черными, смородиновыми глазами.
— Я знаю, тебе не хочется это обсуждать. — Ее голос звучал как острое бритвенное лезвие, спрятанное внутри марципанового яблока. — Но я вырастила тебя в уважении к закону, и, потом, всем известно, что ты ни в чем не виноват…
Сначала я ничего не понял и выглядел, должно быть, довольно испуганным, потому что женщина-полицейский обняла меня за плечи и шепнула:
— Все в порядке, сынок. Ты тут совершенно ни при чем…
Тут я вдруг вспомнил, что написал в ту ночь на двери доктора Пикока, и все части пазла моментально сложились, как это бывает, когда играют в «Мышеловку»; наконец я понял, что имела в виду моя мать…
«У тебя полно всяких дел».
— Ох, пожалуйста, — прошептал я. — Пожалуйста, не надо…
— Понимаю, ты боишься, — продолжила мать, и голос ее звучал сладко, хотя на самом деле сладости в нем не было ни капли. — Но все на твоей стороне. И обвинять тебя никто не собирается. Нам просто нужна правда, Би-Би. Только правда. Ну что в этом такого страшного?
Ее глаза буравили меня, точно стальные булавки. А ее рука, вроде бы нежно сжимавшая мое плечо, стиснула его так, что можно было не сомневаться: завтра там будут синяки.
Что мне оставалось делать? Я был совершенно одинок. Один на один с матерью, пойманный ею в ловушку, запуганный, я отдавал себе отчет, что если сейчас назову ее вруньей, если осмелюсь прилюдно ее опозорить, она непременно заставит меня заплатить. Поэтому я принял условия игры, утешая себя тем, что в той моей лжи ничего преступного не было, что их ложь куда хуже, что у меня, так или иначе, попросту нет выбора…