Играя роль Генри Хиггинса рядом со своей Элизой Дулиттл, Рой преподавал ей первый урок моральной утонченности.
— Когда ты руководствуешься исключительно состраданием, когда не преследуешь никакой личной цели, тогда
— Любой акт, — сказала она, настолько захваченная этой концепцией, что едва могла вздохнуть.
— Любой, — заверил он ее.
Она облизала губы.
О Господи, ее язык был таким нежным, так интригующе блестел, так чувственно скользнул по ее губам, был так
Совершенные губы. Совершенный язык. Если бы только ее подбородок не был столь трагически плотским. Другие могли думать, что это подбородок богини, но Рой был одарен большей чувствительностью к несовершенству, чем другие мужчины. Он остро сознавал, что некоторый избыток плоти в ее подбородке придавал ему едва уловимую
— И как много ты их сделал? — спросила она.
— Сделал? А, ты имеешь в виду то, что у ресторана.
— Да. Сколько?
— Хм… Я не считал. Должно быть… Я не знаю… Это может показаться хвастовством, но я не хочу похвальбы. Нет. Я получаю удовлетворение от того, чтобы делать то, что считаю правильным. Это сугубо личное удовлетворение.
— Но сколько? — настаивала она. — Хотя бы приблизительно.
— Ох, право же, не знаю. За столько лет… пару сотен, несколько сотен, что-то в таком роде.
Она закрыла глаза и задрожала.
— Когда ты делаешь их… сразу перед тем, как ты делаешь их и они смотрят тебе в глаза, они боятся?
— Да, но я бы хотел, чтобы они не боялись. Я бы хотел, чтобы они видели, что я понимаю их мучения, что я действую из сострадания и что все произойдет быстро и без боли.
Все еще не открывая глаз, в полуобмороке, она сказала: