И вот он уже видит себя подростком. Конечно, сеструха гораздо старше Филиппа, но какая разница?! У него все уже как у взрослого мужчины! Мультипанов видел однажды, как она раздевалась в своей комнате. Заиндевев у окна, он выглядел все глаза, дожидаясь, пока Лариска сняла с себя всю одежду, даже шелковые трусики. Сестра стягивала их, слегка наклонившись. Тело Ларисы было коричневого цвета, словно битые яблоки, только на месте купальника остались белые полоски и кружки — кружки там, где подрагивали ее большие стоячие груди.
Сеструха долго двигалась перед зеркалом, внимательно и самодовольно себя рассматривая и оглаживая свое округлое тело. Потом она вдруг потянула руку вниз и, проникнув в рыжеватые, как лесной мох, кудряшки, начала там быстро шевелить, продолжая двигаться по комнате, а дойдя до кровати, легла, сладко растянулась и начала щекотать себя пальцами между ног. Лариска постанывала и даже что-то произносила, но делала это слишком тихо и не очень внятно, поэтому Филипп не мог различить ни одного слова. Сестра принимала различные позы, тискала свои соски и груди, гладила и мяла живот, потом вдруг заурчала, как кошка, затряслась, словно от электрического разряда, замотала головой, заплакала, засмеялась и замерла со стоном, который, как почудилось Филиппу, очень долго не затихал в его напряженных ушах.
Сейчас, спустив штаны, он дергал свой член, словно ручку старинного звонка, который был когда-то на дверях их старой квартиры, и его член, покорный желанию, набух и выпрямился вверх, словно сучок на дереве. Член Филиппа был заметно искривленным, и Мультипанов объяснял это чрезмерным онанизмом, от которого он никак не мог отказаться или хотя бы несколько умерить свою многочасовую ежедневную мастурбацию.
Филипп увидел себя со стороны, как он стоит со спущенными штанами и смотрит сквозь колючие кусты на огромное пространство, которое оказались способны уместить его глаза, и погружается в безысходность, представляя, как розовый мясистый палец погружается в черную тушь.
— За что же это мне? Почему я такой урод и страдалец? — произнес кто-то, кажется Мультипанов, но какой-то другой, малоизвестный тому Мультипанову, который наблюдал за ним, сидя в морге перед видеомагнитофоном. — Может быть, остальные люди такие же или еще порочнее меня? Да какое же мне до этого сейчас может быть дело?! Как мне-то быть? Неужели я умру и никто никогда так и не узнает, как мне было плохо сейчас, на этом обрыве, и раньше, и позже, и всегда?! Неужели никто не видит и не догадывается, что я сейчас стою тут один, никчемный и несчастный, самый несчастный во всем мире!