Значит, все правда. Миссис Прайс воровка. Мелькнула мысль: я ее потеряла. Точно так же, как маму, как Эми, — и в самом деле, она для меня все равно что умерла. Шаг с обрыва, камень, сорвавшийся в пропасть. Хотелось, чтобы все стало как раньше. Хотелось быть для нее особенной, избранной, той, кому предназначена самая лучезарная ее улыбка. Быть ее птенчиком. Но разве я не чуяла уже давно: что-то не так? Разве не подозревала — с тех пор как нашла у нее в сумочке ручку? С тех пор как она заставила Карла взять скальпель и отрезать Сьюзен лапку? Эми мне говорила: она украла жасминовый чай. Эми своими глазами видела. А я даже ту самую банку в кладовке нашла. Да, я все знала.
Я протянула руку, тронула рой пчел и бабочек, и они затрепетали марлевыми крылышками. И у меня на глазах потолок стал безоблачным небом, и казалось, что я здесь уже была, в этой захламленной комнате, и все здесь мое — все, чем я владела когда-то и потеряла, и вот стою посреди своих же воспоминаний: о звуках губных гармошек, о том, как можно попробовать каждую ноту на вкус, и о радужных раковинах, что отражают изменчивое небо и хранят шум волн, и об игральных кубиках, что со стуком катятся в стороны, и о кубиках Рубика — вертишь их, крутишь и наконец собираешь как надо, — и о крохотных крылышках, что щекочут лицо и шею. И вот моя рука, перед глазами, на фоне неба — шрам на одном пальце, родинка на другом: это все мое, мое. Моя рука — пальцы как стая белых птиц, как вывернутые ноги сломанных Барби, ладонь как семенящий краб.
Голова пустая, руки трогают пустоту. Птицы и пчелы кружат у висков, возле рта, просятся в меня. Жженый сахар на языке, пристает к зубам, залепляет рот. Надо выбраться отсюда. Оставить здесь все как есть, словно меня тут и не было, запутать следы, как сыщик. Запереть дверь, а ключ повесить обратно, за зеркало. Надо отсюда выбраться, выбраться.
Но приступ меня уже настиг, его не остановишь. Краденые шторы дыбились парусами, и пол уходил из-под ног, и все мы плыли куда-то — я, плюшевые медведи, и куклы, и клоун, и смурфик-лунатик. Ключ врезался в ладонь.
2014 Глава 27
2014
Глава 27
Начинаю с 1983-го и отматываю назад, ищу аварии, несчастные случаи. Освоиться с проектором для микрофильмов не так-то просто: стоит чуть пережать, и черно-белые страницы становятся серыми, мелькают, как тени. Приходится вновь перематывать вперед, искать, где я остановилась. И есть что проверять: “трагически погибли”, “безвременная гибель”, “авария унесла жизни”. Однако среди этих погибших нет ни одного отца с дочерью — и никого по фамилии Прайс. Вспоминаю, как отец искал в газетах возможных клиентов — обводил некрологи стариков, а потом разыскивал их родственников. Он был с ними неизменно любезен, но долго никогда не ждал. Иногда я слышала, как он разговаривает по телефону в лавке: “Простите, что беспокою вас в столь печальное время. Нелегко бывает распорядиться вещами близкого человека. Готов приехать и провести оценку на месте. Цены у меня справедливые, убедитесь сами”.
В начале 1983-го мелькает строчка:
Иногда Эмма спрашивает, не умру ли я молодой, как бабушка Крив. Нет, что ты, успокаиваю я, чувствую я себя прекрасно. А если что, каких только средств сейчас нет! Каких только способов лечения!
— Как думаешь, это и мне может передаться? — не унимается Эмма.
— Каких только средств сейчас нет! — повторяю я.
Перематываю назад — 1982-й, 1981-й, 1980-й, — ищу новости и некрологи, где бы упоминалась авария, но о мужчине с малолетней дочерью нигде ни слова. Пора, наверное, прекращать поиски, говорит вечером Доми, когда я возвращаюсь домой. Оставь это в прошлом, там ему место.
— Что оставь в прошлом? — встревает Эмма.
— Ничего, ушки на макушке.
— Это у тебя ушки на макушке!
— Нет, у тебя!
Отбежав в сторону, она включает музыку, чтобы показать нам новый танец.
— А мы в ваши годы народные танцы с монахинями разучивали, — говорит Доми.
Эмма смеется — вот скукотища! — и все же просит показать движения, напеть мелодию. Ни я, ни Доми толком не помним, смотрю на ютубе — и вот он, танец, в числе других забытых, и мы стараемся что-то изобразить.
Эмму я родила не от первой беременности. В первый раз мне было двадцать пять, до сих пор перед глазами тест с двумя полосками — белая дорога туда, куда меня вовсе не тянет. Неделю я ничего не предпринимала, скрывала от всех. Никаких перемен в себе я не чувствовала — ведь так? Ни тошноты, ни слабости. Жизнь вела прежнюю: на работу, с работы. Смотрела с Доми телевизор, приглашала отца на ужин. Выпивала бокал-другой вина. Я знала, что нужно сказать Доми, но сама не могла поверить. Мне казалось, это не ребенок, даже не возможность ребенка.
Мы с Доми, конечно, заводили речь о детях, он мечтал о них, а я говорила: может быть, когда-нибудь потом — но в глубине души не видела себя матерью.
— Сколько бы ты хотел детей? — спросила я, когда мы лежали рядом, а во мне делились невидимые клетки.
— Десять? Двенадцать?
Я толкнула его ногой.
— Ладно уж, парочку. Не знаю.
Наша кошка Снежинка начала топтаться по одеялу, цепляя когтями ткань, вытягивая нитки неровными петельками.
— Успеется еще, — сказала я.
Когда я делала второй тест, то ожидала, что он будет отрицательным, — но вот они, две полоски, темно-красные, словно крохотные язычки. Тест я завернула в туалетную бумагу, потом в газету и выбросила в мусорку на работе. Чувствовала я себя по-прежнему, ни намека на то, что происходит внутри. На другой день пошла к своему врачу и сказала, что хочу сделать прерывание.
Накануне процедуры позвонила мать Доми — я точно помню. Неоткуда ей знать, уверяла я себя, и все же во время разговора прислушивалась к намекам, подсказкам, и мне казалось, что прислушивается и она, стараясь уловить в моем голосе нотки раскаяния. Доми взял трубку на кухне, а я вторую, в спальне, и растянулась на постели — на той самой, которую мы делили с Доми, а его мать делала вид, будто не знает об этом.
— А у тебя как дела, Джастина? — спросила она, когда Доми закончил рассказ о своей овощной грядке, о том, как разрослась стручковая фасоль — настоящие джунгли.
— Отлично, — ответила я. — Все тружусь в местном совете, жду, что меня переведут в отдел надзора или договоров.
— А как папа?
— Как обычно.
— А знаете, наш старый монастырь продали, — сказала она. — Перевезли по частям в музей под открытым небом. Кое-кто из прихожан ездил смотреть, как его выгружают и собирают заново, но я просто не могла себя заставить, хоть убей.
— А как же монахини? — спросила я. — А сестра Бронислава? — Мне казалось, она никуда не денется — всегда будет срезать корочки с клубных сэндвичей электрическим ножом, вытирать накрытый клеенкой стол, поднимая солонки и перечницы в форме воинов-маори, а из витражей на лестнице на нее будут литься цветные лучи. Я представляла, как она сидит одна в келье с видом на кипарисовую живую изгородь и следит из окна за детьми на площадке.
— Они теперь в доме престарелых, — ответила мать Доми. — Их всего несколько человек осталось.