Светлый фон

Я едва сумел подняться по лестнице в кабину. Меня смущали эти ужасные глаза. Негры выкрикивали что-то нечленораздельное и подпрыгивали. Некоторые дети смеялись. Другие плакали. Майор Синклер говорил со мной, когда усаживался в переднюю кабину, но я не слышал его. Мое дыхание было неровным. Они все еще могли сбросить нас в эту желтую грязь. Я надел очки и прикрыл глаза – теперь им не увидеть моих слез. Майор Синклер взмахнул рукой. Он был спокоен и самоуверен. Эти негодяи подхватили наши веревки и потянули нас над полем. Вся толпа побежала следом. Они что-то вопили: странные, скотские завывания. Майор Синклер закричал мне: «Лебедка! Поднимайте якорь, дружище!» Меня мучила жажда. Я не мог ответить. Все еще дрожа, я повиновался. Я мог видеть, как разевались жадные рты, показывая гниющие зубы, как жадные руки проникали в самое мое существо. Я ничего не должен Карфагену. Я – истинный славянин. Во мне нет их крови. У меня нет перед ними никаких обязательств, нет ни жалости, ни милосердия, ни братства. Их дыхание воняло нищетой. Они были моими врагами. Я чувствовал это – в их одеждах, в их еде, в их хижинах, в их полях. Я кричал им вниз, чтобы они освободили меня и отпустили веревки. Они бежали, напоминая огромную волну, сметающую дамбу, – подлинное наводнение человеческого отребья. Грязные мальчишки все еще держались за якорь, отказываясь его отпускать. Их вопли заполняли мою голову.

Я не хотел ничего такого. Я не был ко всему этому готов. Они – несчастные слуги отчаяния, враги оптимизма, послушные рабы большевизма. Карфаген снова воскрес, не просто в Арканзасе, в Миссури или в Луизиане, но во всех частях Соединенных Штатов – словно симптомы рака. И в Европе тоже. На Востоке он уже завладел всем. Повсюду невежество, голод, фатализм, дурная кровь, слепота. Они сидели в своих штетлях, а потом начинали стучать большие барабаны и гудеть медные трубы, и тогда Карфаген поднимался и, улыбаясь красными губами, тянулся за копьем и щитом. Он облизывал толстые губы и смотрел уверенно и завистливо на плоды наших трудов, на урожай нашей цивилизации. Его черные глаза ярко светились, и из горла доносилось низкое рычание, когда он потягивался и испытывал свою силу, и его сердце переполнял гнев, обращенный против тех, кто пытался уничтожить его, кто сумел добиться преимущества за счет морали и храбрости. И его смуглые руки извивались в предвкушении. Его голодное, мерзостное дыхание слышалось в переулках города, среди лачуг и убежищ, среди шатров и палаток, оно разносилось над пустырями и полями – и в конце концов этот звук заглушал все остальные. Он заглушает гимны и молитвы истинных христиан. Наши прекрасные песни и наши стихи, чистые голоса наших маленьких девочек, наши клятвы – все исчезает в отвратительном реве. Смеющийся Карфаген стоит на руинах наших грез. Наша кровь бежит по его подбородку. Наши памятники обращаются в пепел под его ногами. Зверь победил! Бессмысленная толпа правит землей. Хаос становится единственно возможным состоянием человека. Я это предсказывал. И мы, узревшие знамения (как знамение Божье, ниспосланное, когда Он опустил дирижабль на землю), не утрачивали бдительности. Таков был наш долг – предупреждать всех, кто захочет слушать. Борьба не закончена, хотя мы проиграли очень много сражений. Они никогда не сделают меня мусульманином. Я не склонюсь. Я держу спину прямо. Меня не обольстить приятными фантазиями. Я справлюсь с самыми ужасными заблуждениями. Gehorsam nicht folgn. Ich bin baamter! Bafeln! A mol, ich bin andersh[239]. Разве они не понимают? Я не знаю их языка. Подол – ничто. Каждый должен работать, где может.