— Как ведут себя ваши новые пансионеры? — спросил сэр Уильям мимоходом.
— С мудростью, достойной высших похвал, милый губернатор, — отвечал Барбассон со своей обычной находчивостью, — не желает ли ваше превосходительство взглянуть на них?
— Не стоит беспокоить их, мой милый герцог.
И он прошел мимо, приветственно помахав ему рукой. Спустя несколько минут он сказал своим слугам, отправляя их:
— Передайте господину О'Келли, — это был его любимый адъютант, — что я прошу его не перекладывать всю тяжесть приема на одну миледи; пусть остается с ней до конца бала.
Губернатор сам таким образом устранил последнее препятствие, которое могло помешать его похищению. Слуги скромно удалились, и Барбассон остался со своими друзьями.
Было два часа утра. Ночь принадлежала к числу тех чудесных ночей, о которых имеют понятие только люди, бывавшие под тропиками. Луна серебрила верхушки лесов, расположенных этажами по уступам долины. Тишина прорывалась одними только звуками оркестра, которые смешивались с звонким шумом ручьев, каскадами низвергавшихся с высоких скалистых утесов. Прохладный ветерок, наполненный приятным запахом гвоздичных деревьев, корицы и злаков полей, освежал атмосферу, раскаленную дневным зноем. Все покоилось мирным сном среди этой тихой и мечтательной природы: туземцы в своих шалашах из ветвей, усталые птицы среди густой листвы и насытившиеся хищники, загнанные утренней свежестью в свои логовища. Одна только неутомимая молодежь, опьяненная аккордами вальса, все еще носилась по залам дворца, тогда как заспанные слуги, завернувшись в свои одежды, ожидали выхода господ.
Не спали также на веранде и четыре человека, готовые по условному знаку одного из них осуществить самый отважный, самый необыкновенный, самый неслыханный план, на какой решались когда-либо авантюристы, похитить из собственных покоев, в самый разгар бала, в присутствии многочисленных гостей и слуг, стражи, караульных, офицеров и целой толпы любопытных за решеткой двора первого сановника в стране, сэра Уильяма Брауна, коронного губернатора Цейлона. О, как бились у них сердца, у этих людей, особенно у старшего, управлявшего остальными тремя.
Сэр Уильям давно уже спал глубоким сном; двадцать раз уже Барбассон пробирался к дверям его комнаты и, возвращаясь обратно, объявлял, что он ясно слышал спокойное дыхание спящего… Приступая, однако, к задуманному им плану, который был справедливым воздаянием за двадцать лет страданий и нравственных пыток, Сердар колебался… В данный момент он боялся не неудачи, но успеха… Этот великодушный человек не думал в этот час о неоспоримой законности своего поступка, нет! Он говорил себе: этот человек погубил меня, это правда; он поступил хуже, чем если бы отнял у меня жизнь, он лишил меня честного имени, изгнал из общества, к которому я принадлежал, из армии, мундир которой я носил… Но с тех пор прошло двадцать лет; теперь он генерал, член палаты лордов, он занимает один из самых высоких постов в своей стране… Будь только это, моя ненависть еще более возросла бы, ибо и я мог бы достигнуть такого положения, чина и почестей… Но он женат, у него пятеро детей, которые, насколько я заметил, одарены всем, что может наполнить сердце отца гордостью и любовью к ним. Пять молодых девушек, которых я видел, когда мы ждали у решетки, раздавали несчастным щедрое подаяние и обращались к ним с кроткими словами утешения… Сердар спрашивал себя, имеет ли он право разбить в свою очередь эти пять жизней, повергнуть в отчаяние ни в чем неповинных девушек, поразить двойным ударом сердце жены и матери. Бог заповедал людям прощать грехи ближним, и само общество учредило юридическую давность для самых ужасных преступлений, а потому не будет ли с его стороны великодушнее простить?