Поэтому мы утверждаем, что деньги — плохая основа для политической власти.
— Вы разрушаете все на свете, бригадир, и ничего не предлагаете взамен!
— Просто-напросто потому, что разрушать легко, но очень трудно найти замену разрушенному. Что касается основ общества, я всего лишь ставлю под сомнение разумность того, чтобы политические права ставились в зависимость от принципа, который мы все считаем порочным. Я очень опасаюсь, сэр Джон, что, пока моникины остаются моникинами, мы будем очень далеки от совершенства. А если говорить о вашей системе вкладов в дела общества, то, по моему мнению, раз общество слагается из всех, то неплохо было бы послушать, что думают все о том, как им следует управлять.
— Многим людям и, осмелюсь думать, многим моникинам нельзя доверять управление даже их собственными делами.
— Совершенно верно. Но отсюда вовсе не следует, что другие люди или моникины забудут о своих интересах, как только их облекут правом выступать от чужого имени. Вы уже достаточно долго занимаетесь законодательством и могли убедиться, как трудно заставить даже прямого и ответственного избранника уважать интересы и желания своих избирателей. А это уже доказывает вам, насколько невероятно, чтобы захотел думать о других тот, кто считает себя их господином, а не слугой.
— Все это, бригадир, сводится к тому, что вы мало верите в способность моникинов проявлять бескорыстие в какой бы то ни было форме. Вы считаете, что всякий, кто облечен властью, будет злоупотреблять ею, и предпочитаете разделить полномочия, чтобы разделить злоупотребления. Вы считаете, что любовь к деньгам — «земное» чувство и ей нельзя доверить роль руководящей силы в государстве. Наконец, вы считаете, что система вкладов в дела общества ошибочна, поскольку она проводит в жизнь заведомо порочный принцип?
Мой собеседник зевнул, как бы показывая, что предпочел бы прекратить этот разговор. Я попрощался с ним и поднялся в комнату Ноя, чье плотоядное выражение сильно меня встревожило. Капитана не было дома. Поискав его часа два на улицах, я устал, проголодался и решил вернуться домой.
Неподалеку от наших дверей я увидел судью Друга Нации, обритого наголо и весьма уныло выглядящего. Я остановился у входной лестницы, желая сказать ему несколько дружеских слов. Как было не пожалеть джентльмена, которого я знавал, когда он вращался в лучшем обществе и преуспевал, а теперь — сирого, без единого волоска на теле, с жалким обрубком хвоста, еще не зажившим после недавней ампутации, и выражением республиканского смирения во всем его облике? А потому я недвусмысленно высказал ему свое сочувствие и выразил надежду, что вскоре увижу его уже обросшим новым пушком. О хвосте же, утрата которого, как я знал, была невосполнима, я деликатно умолчал. К моему величайшему удивлению, судья ответил мне весьма бодро, а выражение самоуничижения и покорности судьбе на миг совершенно исчезло.