Светлый фон

Вечер прошел не так, как я ожидал, — лучше. Ни Колодяжный, ни его жена совсем не пытались меня воспитывать и готовить к трудностям предстоящей службы. Единственное, что я заметил, — они как-то исподволь, ненавязчиво хвалили свой городок, а приближающуюся полуполярную зиму (в декабре солнце здесь, оказывается, появляется всего часа на два) рисовали как распрекраснейшее время года. О лыжных прогулках и метелях рассказывали с восторгом. И знаете — их настроение передалось мне: захотелось, чтоб уж скорей наступила эта очаровательная зима — заснеженный кедровник, тропки в синих сугробах, раскачиваемые ветром, еле заметные в метель фонари. И дрова, полыхающие в жаркой печке нашего холостяцкого общежития… О том, каково в это время на стартовой позиции, я тогда не подумал.

Мы пили чай — крепкий, душистый, заваренный как-то по-особенному Татьяной Георгиевной. Колодяжный хвастал своими новыми приобретениями, и за вечер мы успели прослушать, пожалуй, пластинок пять. Наибольшее удовольствие я получил от Первой симфонии Чайковского (а написал-то он ее двадцати шести лет от роду!) и от Бранденбургских концертов Баха.

Часов в девять я уже невыносимо, постыдно хотел спать.

— Извините, — сказал я, — разрешите мне уйти, безбожно в сон клонит. Наверно — с дороги.

Горели вдоль просеки неяркие фонари и окна в домиках. Вверху, в черных провалах меж облаков, посверкивали редкие яркие звезды.

Странно, но тоски, которая внезапно охватила меня, когда я сидел один в комнате, этой тоски я сейчас не чувствовал. И одолеть ее, конечно же, помогли мне Колодяжные.

НОЧЬ ВОСПОМИНАНИЙ

НОЧЬ ВОСПОМИНАНИЙ

У них удивительная, какая-то странно-дикая логика, у этих ночных воспоминаний: вспоминаешь или то, что тебе приятно, или то, что лежит прямо перед тобой, на поверхности — так, чтобы не напрягать памяти. Плывешь по течению, одно цепляется за другое, это «другое» неожиданно извлекает откуда-то из тьмы нечто третье. И так без конца.

 

…Она не выглядела современной — наверно, потому, что принципиально не употребляла никакой косметики (ей это совсем не было нужно) и заплетала волосы в чудесные толстые косы. И, может быть, отчасти потому, что звали ее — Александрина. Не Александра, а именно Александрина.

Мы — Борис Ивакин, я и почти все, кто ее знал, звали ее Риной. Сейчас в темной тишине нашей комнатки я видел ее перед собой — такой, какой она была в аэропорту чуть более двух суток назад. Большие серые, немножко печальные глаза, голубая спортивная куртка, вся на «молниях», и серо-синие, подвернутые над блестящими черными туфельками джинсы.