— Откуда вы знаете русский? — Задавая этот вопрос, первый за всю историю их знакомства, Кузнецов ничем не рисковал.
— Давно им занимаюсь, дорогой Зиберт. А вы что-нибудь поняли?
— Два-три слова. Я знаю лишь несколько десятков самых нужных фраз по военному разговорнику.
— Могу похвастаться, что говорю по-русски совершенно свободно. Имел случай не раз убедиться, что ни один Иван не отличит меня от своего компатриота. Разумеется, если на мне будет не эта форма…
Фон Ортель откровенно расхохотался, а Кузнецов покосился на серебряное шитье и прочее убранство эсэсовского мундира.
— Вы производите впечатление человека, который умеет хранить секреты, — продолжал уже серьезно фон Ортель. — Так уж и быть, признаюсь, что имел случай перед войной два года прожить в Москве.
— Чем же вы там занимались?
— О! Отнюдь не помогал большевикам строить социализм.
— Понимаю… — протянул Кузнецов, — значит, вы разведчик?
— Не старайтесь выглядеть вежливым, мой друг. Ведь про себя вы употребили другое слово: шпион. Не так ли?
В знак капитуляции Кузнецов шутливо поднял руки:
— От вас невозможно ничего утаить. Действительно, именно так я и думал. Простите, но у нас, армейцев, эта профессия не в почете.
— И зря, — ничуть не обидевшись, сказал эсэсовец. — При всем уважении к вашим крестам, могу держать пари, что причинил большевикам больший урон, чем ваша рота.
О содержании этого разговора командование отряда сочло необходимым поставить в известность Москву.
Постепенно Пауль Зиберт убедился, что фон Ортель, несмотря на кажущуюся привлекательность, человек страшный, враг хитрый, коварный, беспощадный. По-видимому, эсэсовец привязался к несколько наивному и доверчивому фронтовику, проникся к нему доверием, а потому и перестал стесняться совершенно.
Поначалу Кузнецова изумляло, с какой резкостью, убийственным сарказмом отзывался фон Ортель о руководителях германского рейха. Геббельса и Розенберга он без всякого почтения называл пустозвонами, Коха — трусом и вором, Геринга — зарвавшимся лавочником. Подслушай кто-нибудь их разговор — обоих ждала бы петля. А фон Ортель только хохотал:
— Что вы примолкли, мой друг? Думаете, провоцирую? Боитесь? Меня можете не бояться. Бойтесь энтузиастов без мундиров, я их сам боюсь…
Перед Кузнецовым раскрывалась отвратительная сущность человека, страшного своей безыдейностью, опустошенностью. Для него не существовало никаких убеждений. Он не верил ни во что: ни в церковные догмы, ни в нацистскую идеологию.
— Это все для стада, — сказал он как-то, бросив небрежно на стол очередной номер «Фелькишер Беобахтер», — для толпы, способной на действия только тогда, когда ее толкает к этим действиям какой-нибудь доктор Геббельс.