Алёхин уткнулся лицом в рукав шинели, затрясся. Воронцов, сдерживая дыхание и стук сердца в горле, тоже усмехнулся.
Старуха, разглядев Абраменкова, захлопнула дверь. Звякнула железным клином завалка.
– Да что ты, бабуль, так боишься меня?
– Я никого не боюсь. А тольки добрые люди в такую-то пору по чужим дворам не ходють.
– Да что ж ты такая злая!
– Трёх курочек… – бормотала за дверью старуха. – Трёх курочек… Неверная сила… Самых молоденьких… – И вдруг спросила проясневшим голосом: – А ты кто ж сам будешь, коли про германца пытаешь?
– Я ж тебе русским языком говорю, свои мы. Вот открой дверь и увидишь.
– Ты меня не уговаривай. Не с девкой гомонишь, злодей.
– Да не злодей я, бабушка. Говорю, свои мы.
– Свои… Вси нынче свои. Курей больше нетути.
– Нам твои куры не нужны. Нам только узнать дорогу. И нет ли в деревне или где поблизости немцев. Поговорить надо. А там мы и дальше пойдём.
Дверь отворилась. Васяка заговорил тише. Старуха молчала. Погодя боец вышел к калитке и позвал в темноту:
– Товарищ командир, заходите.
Они вошли в тёмные сени с земляным полом. Здесь было тепло. Пахло коровой. Послышалось шумное дыхание и короткий сдержанный мык.
– Коровушку напужали, матушку мою. – И старуха позвала в темноту: – Лысёша, Лысёша… Никто тебя не забижает. Ох, господи, господи…
И Воронцов подумал: «Корова-то у старуха Лысеня, как и у нас в Подлесной».
Перешагнули высокий порог и оказались в жилой половине. Здесь пахло старыми бревенчатыми стенами и тёплой печкой, которая мутно белела прямо посреди горницы. Старуха зажгла лучину, ловко сунула её в светец над деревянным ушатом с чёрной водой. Горницу озарил неяркий желтоватый свет, который, казалось, едва достигал углов и не справлялся с потёмками в запечье и под лавками. Низенькое, с улицы казавшееся маленьким, как в бане, окошко было наглухо занавешено толстой шалью, точно такой же, какая лежала на плечах старухи.
– И правда что свои. – Старуха оглядела их и вздохнула. – Солдатушки, сыночки вы мои милыи. Куда ж вас гонят, таких-то молоденьких? Кругом, люди говорят, уже германец всё прихватил.
Они молчали.
Старуха кинулась к печи, загремела заслонкой, достала чугунок с картошкой, поставила его на стол. Откинула белую холстинку, нарезала толстыми скибками свойского хлеба. И картошкой, и хлебом запахло так, что у Воронцова закружилась голова.