только тогда Филипп Бекич открыл глаза и увидел его.
Воротник он принял за бороду, а итальянца – за Пашко
Поповича, каким он был в довоенные времена, когда еще не начал седеть, но когда уже надоел ему своими мрачными мыслями и честностью. «Пришел шпионить за мной, –
подумал Бекич, – а потом донесет обо всем коммунистам и вместе с ними будет кричать, какой богатый улов им достался».
— Где женщина? – спросил он. – Куда ты ее запрятал?
— Не понимай, – сказал итальянец.
— Поймешь, когда возьму тебя в тиски и подожгу под пятками солому. Чего вынюхиваешь? Жив я, видишь, и не дамся!
— Не надо, Филипп, – сказал Логовац. – Ведь это доктор, он за тобой приехал.
— Если доктор, почему не избавит меня от мук?
— Здесь нельзя, нечем, вот приедем в больницу.
Бекич грустно улыбнулся: «Пока взойдет солнце, роса очи выест».
— На машине быстро, через полчаса там будем.
Раненый не очень в это поверил, но не стал перечить, их много, они сильней, пусть делают, что хотят...
Его подняли на грузовик под натянутый брезентовый верх, трепыхавшийся на ветру, а ему мерещилось, будто его втащили в большую кадку на тысячу окк. Кадку толкнули, и она покатилась под гору. Он бьется об нее, с мукой переводит дыхание, сжимает зубы, чтобы не застонать, недоумевая, в какую это бездонную пропасть он катится? Если бы бочку скатили с вершины горы, она уже давно докатилась бы до подножья. Это, верно, какая-то другая гора, или разверзлась бездна, пустота, где нет бога, и лишь геенна огненная. Огонь все ближе, необъятный, полыхающий, как горящий лес. Языки пламени в нетерпении летят навстречу ему, лижут плечи, запускают в него кровавые когти, долбят железными клювами кости. Вспыхивают все ярче, хлопают крыльями и поют партизанские песни: