«Торгуешь дочкой, Иван Иванович», – твердил он беззвучным шепотом. И фраза эта вела его коридорами пассажа, заставила резко повернуть к Никольской и направиться в Охотный к Ланину.
Рыбник выболтал все сразу. Его грубая язвительность искала немедленного выхода.
– Морда желтая, злая, стало быть, все известно. Поздравляю, упустил девочку. Ну, да баба с возу – кобыле легче. Ты человек незадумчивый.
– Незадумчивый? – повторил Григорий Васильевич. –
Посмотрим.
И он покинул лавку, нарочно не простившись, чтобы видели, как он глубоко, возвышенно страдает. Горечь до краев наполняла его. Его словно мучили лишением необходимого воздуха. Таким он явился к Людке. Та сидела у окна и чинила на грибе пятку чулка.
– Когда ты едешь на Кавказ с Бернштейном?
Первый звук его голоса, хриплый и неверный, удивил ее странной тоской. Ему все сообщили, – большая услуга.
Очевидно, обойдется без предварительных нудных разговоров. Лицо у него кривилось от отвращения. Небрежно причесанная, со сбитым пробором в прямых, сероватых волосах, бледная, с мутным взглядом, она казалась старой, нездоровой, может быть, от нее даже пахло лихорадочным выпотом. И она улыбалась, довольная.
– Я разбогател не вовремя, – сказал Григорий Васильевич. – Дом сгорел.
А вдруг она пожалеет, что рано продалась Бернштейну?
– Это хорошо, что мы так спокойно расходимся, – опять начал он деланно-веселым тоном. – Очень хорошо и свободно. Теперь ясно: мы никогда не любили друг друга, а была только страсть, телесное влечение.
И уже готовился соврать, что женится на своей двоюродной сестре, девятнадцатилетней красавице, но Людка прервала его насмешливо:
– Может быть, у тебя и было телесное влечение. А у меня – ни настолечко.
И осеклась. Он странно вздохнул, почти вспыхнул.
– Не говори так! Мы больше не увидимся.
Неожиданная злоба накатила на него. Игривый блеск кокетливой комнаты померк, словно ее наполнило пылью.
И в этот полумрак глухо и непоправимо сорвалось:
– Вы расправились со мной. Я пойду с повинной!
(Людка поднялась со стула). Ты не бойся, я могу все взять на себя.