Светлый фон

Когда радист вышел, Пушкарев еще раз прочел обе радиограммы, постоял в раздумье и проговорил:

– Теперь мы заживем по-иному. Определенно, по-иному. А ты говорил, Валентин Константинович…

– Что я говорил? – спросил удивленный Зарубин.

Пушкарев нахмурился и махнул рукой.

– Ничего ты не говорил. Это я заговорился! Дай вот я тебя лучше поцелую, – неожиданно предложил он, облапил изумленного Зарубина, крепко поцеловал его в губы и, махнув рукой, быстро вышел из землянки.

Сцена эта всех взволновала. Все сидели несколько, минут в молчании…

– Горячее у него сердце, – тихо сказал Добрынин. –

Только работой и живет… хочет заглушить свое горе. Понаблюдайте: он никак не может оставаться один, все стремится быть на людях. Тяжко ему одному, а ведь молчит.

– А какое у него горе? – поинтересовался Костров.

– Я тоже ничего не слышал, – удивился Зарубин. – Он никогда не говорил сам, и никто мне не рассказывал.

– Никто и не знает: только я да он. Да и мне не он сказал, а секретарь горкома, в последний день перед отъездом.

Ведь у него жена и сын сгорели.

– Как сгорели? – переспросил Костров.

– Так сгорели… в вагоне, под Карачевом. Поезд шел, на ходу его подожгли самолеты, и полсостава сгорело…

– И это точно установлено? – взволнованно спросил

Костров.

– Ну, а как же! Опознали их, похоронили…

Зарубин, казалось, не слушал; он стоял спиной к Добрынину и Кострову и пристально смотрел в маленькое, поднятое вровень с землей окошко землянки. Как много за войну ему довелось видеть чужого горя!… Как будто можно было уже и привыкнуть к этому. Но нет, каждый новый печальный случай неизменно растравлял и его боль, заставляя его страдать вместе с теми, кого постигло горе.

…В середине дня, когда Зарубин и Костров подготовились уже к выходу на операцию, в землянку ворвался, как всегда шумный и энергичный, Пушкарев. За ним следовал Багров.

– На вот, читай, – сказал Пушкарев и подал Зарубину клочок бумаги.