Надо еще добавить, что нас очень мучил голод, поскольку в течение двух дней мы питались одними каштанами. Никто даже и не подумал принести нам поесть. Черт побери! Мы стоили этому мерзавцу Буху тысячу флоринов, за эту цену он мог бы и покормить нас!
Правда, мы его больше не видели. Он конечно же отправился известить пруссаков о нашей поимке. Тут я подумал, что на это потребуется время. Караулят нас австрийцы, но произнести нам приговор должны пруссаки. Либо они придут в Лонгве, либо мы будем доставлены в их штаб-квартиру. Это повлечет за собой всякие задержки, если только не случится приказа казнить нас в Лонгве. Но как бы там ни было, морить голодом нас не следовало.
Утром, около 7 часов, дверь распахнулась. Маркитант[249] в длинной блузе принес миску супа — какую-то воду, или почти воду, вместо бульона с накрошенным туда хлебом. Качество здесь заменялось количеством. Но мы не могли привередничать, а я был так голоден, что в мгновение ока проглотил и эту жалкую похлебку.
Мне хотелось порасспросить маркитанта, узнать от него, что делается в Лонгве и особенно в Лакруа-о-Буа, нет ли разговоров о приближении пруссаков, намереваются ли они взять это ущелье, чтобы пройти через Аргонский лес, наконец — каково общее положение дел. Но я недостаточно хорошо знал немецкий язык, чтобы меня понимали и чтобы понимать самому. А господин Жан, погруженный в свои мысли, хранил молчание. Да я бы и не позволил себе отвлечь его. Так что поговорить с этим человеком не удалось.
В то утро не произошло ничего нового. За нами зорко следили. Однако нам разрешили совершить прогулку по маленькому дворику, где нас, больше с любопытством, чем с приязнью, надо думать, разглядывали австрийцы. Я старался бодриться перед ними. А потому ходил, засунув руки в карманы и насвистывая самые бодрые марши Королевского пикардийского.
«Свисти, свисти, бедный дрозд в клетке!.. — говорил между тем я сам себе. — Недолго тебе осталось свистеть. Скоро тебе заткнут твою свистульку!»
В полдень нам снова принесли порцию тюри. Меню наше не отличалось разнообразием, и я уже начинал даже мечтать об аргонских каштанах. Но надо было довольствоваться тем, что есть. Тем более что маркитант, этот скупердяй с физиономией куницы, всем своим видом говорил: «Даже это слишком хорошо для вас!»
Боже милостивый! С каким удовольствием я швырнул бы ему эту миску в лицо! Но лучше было не лишать себя съестного и подкрепить силы, чтобы не ослабеть в последнюю минуту!
Я даже настоял на том, чтобы господин Жан разделил со мной эту скудную трапезу. Он понял мои резоны[250] и немного поел. Думал он совсем о другом. Мысленно он был не здесь, а там, в доме Ганса Штенгера, подле своей матери и невесты. Он произносил их имена, он звал их! Иногда в каком-то порыве безумия он бросался к двери, словно рвался к ним! Это было сильнее его. И падал наземь. Он не плакал, но тем более было страшно смотреть на него — слезы принесли бы ему облегчение. Но их не было! И сердце мое разрывалось.