«Не присылайте мне больше ничего, — писала она, — я не знаю, как долго еще останется со мной Ганс. А потом, потом… И все же я рада, даже здесь, в тюрьме, радуюсь каждому дню, который могу провести с моим мальчиком. Малыш тоже рад этому, он много смеется, так почему же мне плакать…»
А вот последнее ее письмо:
«Мама моя, дорогая, любимая моя мамочка! Вот скоро нам и придется проститься навсегда. Самое тяжелое — расставание с моим маленьким Гансиком — позади. Сколько счастья он мне принес! Я знаю — он в твоих любящих, надежных материнских руках, и я могу быть за него спокойна… Ради него, мамочка, обещаю сохранить мужество… Маленький Ганс, таково мое желание, пусть будет сильным и стойким, с открытым, добрым, готовым всегда помогать людям сердцем и таким же честным, как его отец. «Лишь устремленному вперед наградой может быть свобода!» — говорил Гёте…»
«Мама моя, дорогая, любимая моя мамочка! Вот скоро нам и придется проститься навсегда. Самое тяжелое — расставание с моим маленьким Гансиком — позади. Сколько счастья он мне принес! Я знаю — он в твоих любящих, надежных материнских руках, и я могу быть за него спокойна… Ради него, мамочка, обещаю сохранить мужество… Маленький Ганс, таково мое желание, пусть будет сильным и стойким, с открытым, добрым, готовым всегда помогать людям сердцем и таким же честным, как его отец. «Лишь устремленному вперед наградой может быть свобода!» — говорил Гёте…»
Хильду Коппи казнили летним, солнечным днем, в Плетцензее, и я сопровождал ее до места казни, стремясь помочь ей сохранить мужество души. Она умерла спокойно и гордо…»
Задумавшись, помолчав, Гарольд Пельхау продолжал:
«Но вернемся к тому холодному декабрьскому дню… Мне запали еще две прощальные встречи в камерах смертников. Двери, как я говорил, были во всех камерах распахнуты, но я стучал костяшками пальцев о косяк, прежде чем войти в камеру. Точно так же я вошел к художнику Курту Шумахеру, высокому блондину с приятным открытым лицом. Он всегда производил на меня впечатление своим жизнелюбием и чувством юмора, которое, казалось, никогда его не покидало. Он не терпел насилия над своим духовным «я» и отказался писать последнее письмо, не желая, чтобы оно попало в руки людей, которых он презирал. Но письмо свое он написал и спрятал в камере на Принц-Альбрехтштрассе в гестаповской тюрьме. Оно сохранилось и тоже дошло до наших дней.
«У меня отобрали большой, написанный на двух сторонах листок — мое единственное достояние. Я писал там о моих последних, безрадостных днях, о том, что меня поддерживает и почему я боролся против политики национал-социалистов, почему я очутился здесь. Я видел один только выход: жизнь в условиях благоденствия, свободы и человеческого достоинства может быть создана только социалистами-интернационалистами в Европе социалистической. Поэтому я до последнего вздоха боролся в их рядах. Ридель Шнайдер, Хайт Штос, Йорк Раскин, павшие во время крестьянской войны, были моими друзьями-предшественниками. Я сделал все, что мог, и умираю за свою, но не за чужую, враждебную мне идею… Люди трудом своим могут создать достойную их жизнь. Используя огромные технические возможности современности, организующее начало, они за пределами варварства, именуемого войной, могут достичь великого благосостояния, означающего мир. Я не бездушен, у меня было достаточно горячее сердце, чтобы стремиться к достижению той цели. Потому я здесь. Человек тем и отличается от животного, что он мыслит и поступает в соответствии со своей волей. Ужасен жребий людей, которых, как стадо баранов, гонят на бойню во имя неизвестных им целей… Это я пишу со скованными руками под непрестанным почти наблюдением. Я верю, мои дорогие, наша идея победит, даже если мы, передовой отряд бойцов, все погибнем… Наша маленькая группа боролась честно и смело. Мы сражались за свободу и не могли быть трусами. О, дай мне силы до последнего часа! Дорогая Элизабет, моя любимая! Курт».