Фома стоял оглушенный. Старая кабала паутиной охватила его. Рядом шептались мужики, видно, о его горькой доле. Но годы воли не прошли даром. Фома зло стряхнул с себя липкую паутину страха, сказал:
— Было такое — ловил паук муху, а поймал шмеля, ну паутина и лопнула! Ты, боярыня, меня ее пужай. Ты вон их пугани, — кивнул он на мужиков, — вишь, как мухи, жужжат, шепчутся, не приведи, дескать, бог разгневать боярыню. Боятся, в кузню пошлешь.
— А ты, небось, не боишься?
Фома взглянул в злобно прищуренные глаза старухи, отвечал спокойно, веско:
— Нет! Не боюсь!
— Ин будь по–твоему, Фомушка! Мужичков я в поле пошлю, а тебе быть молотобойцем! Кувалдочкой помахаешь, авось спесь с тебя посойдет!
Мужики только вздохнули: «Сам себя загубил человек», — а Фома вдруг подбоченился, захохотал:
— Ой, боярыня, пощади! Меня? Молотобойцем? Не бывать тому! Не бывать!
Старухе надоело слушать, как Фома куражится, оглянулась на тиуна, приказала:
— В кузню его, немедля! Работу спрашивать без пощады!..
— А харчи? — перебил ее Фома.
— Ты никак рядиться со мной вздумал? Каков? На хлеб, на воду посажу. Будешь работать, пока долг не отработаешь, а только, пожалуй, так и помрешь — должником.
— Зря огневалась, боярыня Василиса, — уже без смеха сказал Фома. — И молотобойцем мне не быть, и щец наваристых ты мне пожалуешь, ибо кузнец я изрядный, каких ты и не видывала. Твоим кузнецам у меня в молотобойцах ходить не зазорно, но не каждого я к своей наковальне допущу.
Старуха насторожилась:
— Чем же ты, кузнец, знаменит?
— Ведома мне тайна булата. Мечи мои…
Боярыня не дослушала, махнула на него рукой, затряслась беззвучным смехом:
— Брешешь!
— Отродясь не брехал, да и какая мне в этом выгода, суди сама, за брехню ты меня, чаю, не погладишь?
— Погладить поглажу, да только против шерсти. Обдеру кнутом.