Светлый фон

Пуховецкий, как ни старался, не мог до конца объяснить себе происходящее. Атаман, на которого все указывало как на несомненного предводителя связанной с татарами шайки, легко выходил сухим из воды, и второй раз за год отдавал на суд толпы и на смерть еще недавно уважаемых казаков, своих же приближенных. Но Черепаху, открыто бросившего вызов его власти, он зачем-то спас от гибели, и толпа, несмотря на всю на свою ненависть к Дворцевому, к слову, тоже не совсем понятную, и пальцем его не тронула. Впрочем, эти размышления надо было отложить до поры до времени, так как в эту минуту Пуховецким и всеми казаками, а может быть даже и атаманом, владел не разум, а чувства. Двое из свиты Чорного подняли его на плечи, и атаман снова обратился к казакам:

– Паны-молодцы! Прибили мы своих бешеных псов – то дело нужное, да от него честь невелика. Пора нам врагами посерьезнее заняться, засиделись мы, братцы, на Сечи. Пора бы и подняться нам за вольности войсковые и веру православную. Получил я вчера грамоту от Богдана Михайловича: пишет он, что царь московский пошел на Литву, и едва ли не половину Белой Руси уже взял. Теперь и нам все силы туда же надо бросить, чтобы ляхов до конца сломить. Похоже, панове, недолго им, поганцам, осталось: конец приходит Республике. Объявляю завтра поход!

С этими словами атаман бережно, с торжественным выражением лица, поднял над своей головой булаву. Это значило, что с завтрашнего дня разгульная жизнь Сечи прекращается, и вступают в силу законы походного времени, запрещавшие пьянство и гульбу, и превращавшие кошевого из одного из казаков в неограниченного монарха.

Восторг, охвативший казаков, был неописуем. Откуда-то было принесено изящное, хотя и сильно потрепанное и без одной ножки, польское кресло, на которое, как на трон, посадили царевича Ивана, и принялись носить его по площади. Казаки, мимо которых проходила процессия с царской особой, кланялись в пояс, а некоторые падали ниц или старались поцеловать монаршую руку. Ивану такое проявление верноподданнических чувств казалось, пожалуй, чрезмерным, но запорожцев, как разыгравшихся детей, было не остановить. Смущенный Пуховецкий, плохо представлявший себе церемониал общения царя с народом, поначалу благословлял всех двумя пальцами, вроде попа, но потом стал просто благосклонно кивать, то налево, то направо.

Но так же, как и разыгравшиеся дети, подвыпившее лыцарство не отличалось постоянством в своих увлечениях. По традиции, перед выходом в поход атаман велел открыть все шинки, которых на Сечи было не меньше полусотни, и приказал наливать спиртное всякому желающему вволю, за счет войсковой казны. Поэтому казаки, отдав должные почести царевичу, начали быстро расходиться с площади по предместью и располагавшимся там питейным заведениям. Но не все были удовлетворены и этой щедростью атамана: часть запорожцев ринулась на базар, чтобы, воспользовавшись общей неразберихой, пограбить там лавки. Торговцы, вполне готовые к такому обороту событий, начали храбро отбиваться от грабителей, не ограничиваясь холодным оружием, но также отгоняя гультяев слаженным огнем из пищалей, и вскоре вынудили их с позором отступить с затянутой пороховым дымом рыночной площади. Другие казаки, постарше и поразумнее, пользовались случаем, чтобы переговорить с атаманом и другой старшиной, и плотно обступили Чорного сотоварищи. Вскоре вокруг Ивана осталось только несколько человек наиболее убежденных приверженцев московского престола, которые продолжали, словно по привычке, носить Пуховецкого по площади, а тот, стараясь не терять достоинства, продолжал с ними беседовать. Слева к креслу пристроился невысокий и коренастый казак с изрядным брюшком, который поначалу не обратил на себя внимания Пуховецкого, но постепенно подбирался все ближе и ближе к Ивану, пока, наконец, не оказался совсем рядом с ним. Казак до поры до времени молчал и буравил снизу вверх Ивана взглядом, который показался тому очень знакомым. Когда Пуховецкий вгляделся как следует в лицо казака, то выяснилось, что перед ним был, собственной персоной, бывший иванов хозяин – Ильяш. Одет он был по всем запорожским правилам, в шаровары, черкеску, кафтан и высокую шапку, и такой наряд оказался, на удивление, к лицу караготу. Ильяш сбрил бороду, зато обильно смазал чем-то и тщательно расчесал усы, а голову выбрил наполовину, так, чтобы было похоже на чуб. Ему даже хватило наглости закрутить прядь волос за ухо, как полагалось делать только старым и испытанным казакам. Словом, зрелище было незаурядным даже для много повидавшей Сечи, где кто только не находил себе пристанище.