После того как горячка у Терезы прошла, она несколько дней молча лежала на спине. По ночам, слушая отдаленный рев моторов летящих бомбардировщиков, Олив краем уха ловила топоток босых ног – это Тереза расхаживала туда-сюда по коридорам, своего рода катарсис. Но чего она хотела? Были ли эти ночные бдения затеяны ради того, чтобы дождаться брата? Но зачем? Не он ли стал причиной ее публичного унижения? Еще были свежи в памяти Олив ее крики ярости на площади, ее полная беспомощность и ужас в глазах, когда Грегорио схватил ее в охапку. Интересно, сейчас она догадывается, где находится ее брат?
Тереза отлеживалась на дне своей памяти, свернувшись на кровати клубочком, как зародыш, лицом к стене. Никого не звала. И что делать с этой психологической травмой, никто не представлял. Проснувшись с рассветом, Олив тупо стояла перед чистым холстом, держа в руке бесполезную кисть. Ее преследовали образы этого стула на деревенской площади и хламида в пятнах от фекалий, а в это время в коридоре мелькал матово поблескивающий голый череп, и босые ступни ушлепывали в прихожую. Олив охватывал страх, что она больше ничего не нарисует и никогда не увидит Исаака, и, стыдно признаться, она сама не понимала, какое из этих двух зол ранит ее больнее.
Шли дни, и Олив все ждала, когда корочка Терезиного молчания наконец треснет. Для ее отца это был сущий кошмар. Он считал, что человек должен не молчать, а выговаривать свою боль. Он выходил из себя, требуя, чтобы девушку, молча глядящую в потолок в одной из его комнат, заставили открыть рот. Олив же не сомневалась, что это само произойдет, кожей чувствовала, что волна страшного унижения, заполнившая гостевую спальню, вот-вот схлынет.
Гарольд сказал, что, как только Тереза поправится и сможет перебраться к себе в коттедж, они отправятся через границу в Гибралтар. Что касается Исаака, то раз он заправил свою кровать, стало быть, собирался рано или поздно вернуться. Лежа без сна у себя на чердаке, Олив с трудом могла себе представить мощеные улицы, ухоженный парк и мокрые от дождя шиферные крыши на Керзон-стрит и Беркли-Сквер. Уехать в Лондон значило пересечь метафизическую границу, а не только государственную, и способна ли она на это, да и желает ли – вот вопрос. Может, она и там будет задыхаться, только по-другому. Будь Олив до конца честна с собой, она призналась бы себе: есть что-то жизнеутверждающее в пребывании здесь, в двух шагах от реальной смерти.