Народ в основной массе был одет скромно и однообразно, как показалось бы современному человеку — безлико. Народная масса — видимо так на нее и смотрели пассажиры первого класса, прогуливавшиеся по перрону узловой станции Сухиничи, ожидая, когда откроют семафор.
А ведь у этой публики первого класса и у нас могло быть другое будущее, подумал Виктор. Без гражданской войны, без расстрелов и ссылок. Чтобы революции не было снизу, ее надо сделать сверху, как здесь. Только для этого нужно было что-то, что заставило бы власть проявить политическую волю, а не просто превращать государственный аппарат в мальчика на побегушках при господствующем классе, и этим могло быть лишь осознание реальности будущей социальной катастрофы или внешняя угроза.
В мозгу Виктора вдруг блеснула простая и ясная мысль: предоставленный сам себе, своим стихийным желаниям, господствующий класс в России всегда использовал свое положение не просто для того, чтобы нахапать побольше денег и власти — ему нужно было предельно унизить и затоптать остальные слои. Петровские реформы, с точки зрения общегосударственной, открыли России путь к веку просвещения; но они же стали для помещичьего дворянства возможностью вплоть до середины 19 века делать крепостного крестьянина все более бесправным, доведя его почти до положения раба из южных штатов, и даже отмену крепостного права превратить в издевательство, полностью подчинив своим интресам и обобрав мужиков до нитки. Нарождающийся класс буржуа дважды, при Александре Втором и Николае того же номера, воспользовался своим влиянием не для того, чтобы объединить страну в новую, процветающую нацию — стихия этого класса, подчиненная хватательному инстинкту, затратила историческую эпоху на то, чтобы коррумпировать власть и поставить собственную нацию в рабскую зависимость от колониальных держав, что, в конечном итоге, и довело до войны и революции.
«Жалко ли мне эту публику в нашем времени?» — подумал Виктор, и понял, что — нет. Они не понимали, что живут за счет того, что потери России за счет умерших в младенчестве были сопоставимы с людскими потерями в годы Великой Отечественной. Они считали это естественным, и могли рассуждать, стоят ли все революционные идеалы одной слезы ребенка — мертвые дети, как известно, не плачут. Их потомки не понимают этого и сейчас, и считают октябрь семнадцатого года не великим историческим уроком, усвоив который, наша страна дожила до следующего столетия, а трагедией, и винят в ней уже не Ленина и не Маркса, а Дарвина, и, похоже, в своей ненависти к граблям, на которые они наступили, дойдут до Пифагора, штаны которого на все стороны равны. И только когда внешняя угроза отрежет им возможность накопить капиталы и смотаться за рубеж, а личная безопасность будет зависеть от благополучия миллионов других личностей, брезгливо именуемых «персоналом», когда об этот персонал нельзя будет вытирать ноги, потому что спасения не придется ожидать ни от кого, кроме собственного народа, тогда начинает доходить основной смысл учения Дарвина — выживать среди хищников надо всем племенем. В первую мировую у господ была возможность свободно уехать в Англию, Францию или Америку, что и привело к революции. В Великую Отечественную советскую номенклатуру за бугром ждала в лучшем случае панель, в худшем — смертная казнь, и так победили. Здесь, похоже, тайная полиция и военные со своими намеками на лакеев задумали сжечь элите мосты. Удастся ли? И не превратится ли в массовое и бессмысленное избиение невиновных?