Белые башни то уносились вниз, то взмывали перед глазами Акамие, когда длинная доска на прочных веревках, украшенных яркими лентами, взлетала над верхушками деревьев и проваливалась в белое кипение, пышные кипы лепестков, густой аромат и гудение грузных шмелей. Взлетало и проваливалось сердце, босые ступни приросли к живой шероховатости дерева, только колени сгибались и упруго выпрямлялись, выталкивая доску с высоты — в новое падение, в новый взлет. Ленты, приборматывая, трепетали, пальцы намертво вцепились в веревки — воздух то замирал в груди слитком мятного холодка, то вырывался испуганным смешком, сладким стоном.
Веревка, за которую раскачивают качели, волочилась по пригибавшейся в смятении траве. Акамие, сам себе хозяин, сам раскачивал тяжелую самшитовую доску. И, радуясь праву на одиночество, гнал от себя евнухов и не велел им показываться в саду, пока гулял сам. Хоть и был весь дворец Варин-Гидах одной ночной половиной.
К зиме возвратилось успешное посольство в Хайр, и Акамие поселился в перестроенном и заново украшенном к его приезду дворце. Лакхаараа, царь, звал его на все праздники, пиршества и приемы в числе остальных братьев, посылал за ним, если требовалось разрешить тонкие вопросы в отношениях с Аттаном, так как признано было, что никто не сравнится с Акамие в искусстве предугадать мнения и поступки аттанского то ли наместника, то ли правителя.
Благополучно были отправлены и прибыли оба каравана невест, свадьбы играли пышнои долго.
Эртхабадр то и дело наведывался в Варин-Гидах, пока и вовсе не обосновался в маленьком дворце, изредка наезжая в гости в Ду-Валк, где томились покинутые жены. Он пировал то у одной, то у другой, проводил несколько дней с царицей Хатнам-Дерие и возвращался к тому, кого сделал своим уделом в жизни.
На праздники и советы в Аз-Захру Эртхабадр не ездил, неохотно отпускал и Акамие, но все же отпускал. Если Лакхаараа нуждался в отцовском совете, приезжал в Варин-Гидах сам.
Нрав бывшего повелителя Хайра становился день ото дня тяжелее, но Акамие было не привыкать. Но, смиряя раздражение и гнев господина кротостью и ласковой покорностью, он спрашивал себя, многое ли изменилось в его жизни. Сказать, что остается рабом своего возлюбленного добровольно, он не решался: привкус лжи был слишком явен. Так они жили, бывший царь и бывший раб, один — томясь по своему царству, другой — по обретенной ненадолго и ласково отнятой свободе.
Зиму провели, греясь у очагов в стенных нишах, бросая в огонь то извилистые ветки ладанника, то смолистые поленца тысячелетней фисташки, чье пламя так горячо, что прожигает железные печи.