«Мужики страшно пьют, — сказал Соболь, — как на собственных поминках. Раньше поддавали, но такого не было».
Ночью болела язва: мне-то при язве алкоголь — сущий яд, забылся со сновидениями средней тяжести. Утром проснулся — хорошо! коровы звякают колокольцами, в огородах белым-бело от картофельного цвета (кроме моего огорода).
В том месте, где цвели купальницы, пушатся белые султаны таволги — в Сибири ее зовут белоголовником.
Испытаю, что мне суждено. Перемелется, станет мукою. Утешения, знать, не дано, и на всех не набраться покою.
Парно, душно. Днем ходил в Пашозеро, то есть ехал на «Беларуси», слева от тракториста на железном ящике. Парень вез телегу сена себе на подворье. Сказал: «Ему уже десять лет (трактору). Нового купить не на что». Парень трактористом в совхозе, купить не на что совхозу. У сельсовета пятеро уже пьяных смурных мужиков соображали на бутылку спирту «Рояля».
Председатель совета, она же глава администрации, очень даже симпатичная и почему-то незамужняя Мария Васильевна сказала: «Забот прибавилось. Скота стали держать больше, у всех огороды, земли не хватает. Земля, покосы — это теперь все на нас. И у меня своя скотина: двух поросят взяла, курицы». В глазах у пригожей Маши в одно время любопытство ко мне — посетителю, нерядовому человеку — и опытность, сознание своей административной роли. Во время оно, то есть в другой стране, при другом флаге на сельсовете, я видел Машу — она и тогда была председателем — некой звездой кинобоевика, пусть советского: в джинсах, водолазке, за рулем самого маленького советского джипа, с лихостью в копне волос, в глазах, в руках на баранке. В джипе мы с Соболем, на пять лет моложе, чем нынче, куда едем, не скажу... Хотя чего скрывать? Ехали мы на берег Пашозера, на пикничок — тогда был праздник вепсов в Пашозере... Да мало ли что бывало, нынче возобладала понурость. Правда, и Соболь, и Маша по-прежнему в седлах, то есть у рулей, это я у разбитого корыта — в прошлом советский писатель, нынче незадачливый картофелевод.
А по ночам, а по ночам услышишь отзвуки начал. К былому духом прикоснешься и беспробудно ужаснешься. Однако вздрогнешь и проснешься. О как прекрасна повседневность, когда часов изжитых бренность преображается в глагол! Как пес сторожкий, дремлет пол... И колгота приготовленья овсяной каши и блинов, и забыванье гадких снов... О как прекрасно умыванье в со сна бормочущей реке! Слепня услада убиванья на белой собственной руке — и всадник скачет вдалеке: Иван Николаевич Ягодкин удаляется на покос.
В середине семидесятых годов я побывал в Западной Африке: в Сенегале, Гвинее-Бисау, на Островах Зеленого Мыса — в стране Кабо Верде. Мы съездили в Африку вдвоем с латышским писателем П., он был в ту пору председателем Союза писателей Латвии, являлся главой делегации, а я просто членом. Нас командировала в Африку иностранная комиссия, как тогда говорили, большого Союза. Когда мы выступали в наших посольствах в Дакаре, в Бисау, в советском представительстве в городе Прае, на острове Сантьягу, П. произносил слово «инокомиссия». Посольские работники — нас слушали шоферы, бухгалтерши, машинистки, охранники, стукачи — незнакомое слово воспринимали как «инакомыслящие», этой кличкой тогда клеймили антисоветчиков, отщепенцев. После у меня спрашивали: «Чего он все про инакомыслящих? Он что, сам из них?» Я объяснял бдительным дипломатам, что такое «инокомиссия»; латыш П. не улавливал двусмысленности русской аббревиатуры.