Светлый фон

Я как-то не помню отношения мамы и папы к семьям их друзей, арестованных до папы, и кто когда был арестован. Казалось, что все гуртом — одновременно. Раньше только Лева Алин и Степа Коршунов. Но мама в ту ночь назвала еще Павла Бронича и Шуру Брейтмана. Фаня после ареста Левы приходила очень часто. Мама как-то непривычно для меня была к ней внимательна и заботлива. Степа Коршунов был секретарем Иркутского обкома партии. Мама очень волновалась за его жену и ребенка, совсем маленького, незадолго до того родившегося. Но жену Степы тоже вскоре арестовали. И больше никаких сведений о них не было.

Утром я встала поздно. В столовой папа пил чай. Серый, хмурый. Я посмотрела на него, и он так грустно покрутил головой, будто видел, как я стояла ночью под их дверью. Мамы не было. А папа на работу не пошел. Сидел у себя, работал. А ко мне приходили девочки, приносили какие-то продукты. Так много, что завалили и заставили едой оба подоконника. А они у нас были широченные. Папа, проходя мимо, заглянул и сказал, что так не годится, потому что у нас нет никаких фруктов. Дал мне деньги и сказал, что надо купить яблок и мандаринов. Я обрадовалась, что есть повод позвонить Севке и пойти с ним в магазин. Когда мы пришли с пакетами, мама была дома. Надо было садиться за стол. Севка обедать с нами отказался. Я вышла проводить его до лестницы. На правой стороне коридора, на третьей двери от вестибюля красовалась большая красно-коричневая печать. С нее на тоненькой веревочке свисала пломба. Севка вопросительно посмотрел на меня. «Здесь вчера те, кто жил, стали между прочими», — ответила я на его немой вопрос.

Такие прямо бьющие в глаза печати за зиму 36–37-го годов и особенно весной 37-го появлялись на многих комнатах всех наших этажей. Через несколько дней печать ломали. Из комнаты под присмотром коменданта Бранта выволакивались два-три чемодана, связки книг. Их куда-то увозили. Мебель и прочее, имеющее коминтерновскую бирку, чистилось. Появлялись танцующие полотеры. А еще через несколько дней улыбающийся Брант провожал в комнату нового жильца и помогал сам или звал швейцара, чтобы внести в комнату чемоданы и книги. И сразу, в первый же вечер кто-нибудь из ребят стучал в дверь с обычным для московских постояльцев вопросом: «Марки есть?» Тот, кто успевал первым, говорил другим, что этот новенький теперь «его».

Смена жильцов в доме происходила почти так же быстро, как и аресты, поэтому, видимо, общее число жильцов в нашем, таком красивом доме не уменьшалось. И что людей уводят, становилось обычным, привычным делом. Спокойно, ночью. В первую ее половину. Так что шаги, вскрикивания, иногда плач бывали слышны часов до трех ночи. Я знаю только один случай, когда распорядок был нарушен. Это было в апреле или начале мая. Ночью откуда-то сверху раздались выстрелы. Я не сразу поняла, что это такое. Выстрелов был четыре или пять, почти без интервалов. В тишине ночи, когда ресторанная музыка подо мной уже давно смолкла. Они вызвали у меня странную дрожь и почему-то радость. Я поняла, что уже много ночей все жду и жду, когда случится что-нибудь необыкновенное. Я выглянула в окно куда-то наверх, но ничего не увидела и хотела тихо выбраться в коридор. Но когда открыла дверь в столовую, увидела папу. Белая в предутреннем сумраке фигура — он был в нижнем белье. Он стоял и курил. Не вынимая папиросу изо рта, быстро затягивался, так быстро, как вспыхивал или становился почти невидим кончик его папиросы. «Это стреляют?» — спросила я, хотя спрашивать было не надо. Я была уверена. Папа не ответил на мой вопрос, а сказал: «Иди спать», и, сев в кресло, закурил вторую папиросу прямо от той, что была у него в руке.