Когда я кончила школу, то поступала на факультет журналистики. Я хорошо сдала экзамены, но на мандатной комиссии (тогда была такая) мне сказали, что я не подхожу. Было грустно, конечно, но даже как-то не обидно. Я не сочла это странным, приняла так, как любое действие, которое в порядке вещей. И с теми же экзаменационными документами пошла в Герценовский институт.
Когда я кончила школу, то поступала на факультет журналистики. Я хорошо сдала экзамены, но на мандатной комиссии (тогда была такая) мне сказали, что я не подхожу. Было грустно, конечно, но даже как-то не обидно. Я не сочла это странным, приняла так, как любое действие, которое в порядке вещей. И с теми же экзаменационными документами пошла в Герценовский институт.
Что мы были «как все», сейчас видно даже больше, чем раньше. Что ни начнешь читать, что ни возьмешь в руки, с кем ни поговоришь — у всех среди самых близких, среди друзей, среди родни были «незаконно репрессированные». Я всегда говорила, а знала с ранней юности — в стране нет людей, которых бы лично не коснулся этот, тоже ведь «странный», процесс. «Гражданская война», «спекулянты», «проститутки», «бывшие», «нэпманы», «прячущие золото», «промпартия», «шахтинцы», «кулаки», «лишенцы», «националисты», «оппозиция», «с оккупированной территории», «из плена», «космополиты», «врачи», «татары», «немцы», «чечены», «ингуши», «балкары», «калмыки», «прибалты», «ленинградцы», «писатели», «диссиденты» — наверное, я кого-нибудь пропустила — рабочие и крестьяне, солдаты, моряки и профессора, интеллигенты и неграмотные, верующие и атеисты, партийные и без партбилета. Все, все, все — черненькие и беленькие, серо-буро-малиновые и в крапинку. У всех — арестованные, сосланные, расстрелянные. Может, отец, может, мать, может, брат, сват, тесть, друг, сосед, дядя, тетя, сестра, муж сестры, жена брата. И у всех (конечно, кто дожил) — дети! Дети! Дети! А теперь уже и внуки. И когда сегодня вдруг слышишь, что кто-то не знал, что кто-то говорит: «Боже, неужели это могло быть» или реже: «Этого не могло быть!» — так и хочется крикнуть: «Не верьте!» Это значит — не хотел видеть, не желал знать. И самое главное — значит, у него ни разу не защемило сердце, ни разу не помог посылкой, бандеролью, письмом, сочувствием, словом, улыбкой, взглядом, даже мыслью. Не человек это. И это он «не как все». А мы — «странные сироты» — мы-то и есть «как все». Архивы должны быть открыты. И близкие должны знать правду о времени и месте гибели своих родных. Но всем ли хватит сил принять ее так, чтобы она не добавила зла и ненависти в нашей жизни?