Тогда Чевкин сказал мне, что все же о моей поездке за границу и о причинах, ее вызывающих, надо представить Государю. Я просил это сделать при первом его личном докладе, в следующий четверг, 6 февраля. Он на это не соглашался, причем сказал, что мне потребуется выдать денег на проезд и что получение их из Московской городской думы может замедлить мой отъезд. Я отвечал, что положение, в которое я поставлен дурным исполнением водоподъемных машин на заводе герцога Лейхтенбергского, до того невыносимо, что я, при всей своей бедности, готов был бы ехать за границу для заказа машин на свой счет, но что такое с моей стороны пожертвование оказывается ненужным, так как Закревский мне выдал собственные его деньги, в уверенности, конечно, что они будут ему возвращены думой, по утверждении Государем доклада Чевкина по этому предмету. Тогда Чевкин, отбросясь на спинку кресла, в котором сидел, сказал плачевным тоном:
– Что это вы, барон, со мною делаете? Я подумаю о том, что Вы мне говорили. Приходите завтра.
На другой день я нашел всеподданнейший доклад Чевкина уже написанным совершенно сообразно моему предложению, а на третий день он был утвержден Государем.
Я не замедлил моим выездом из Петербурга; до Ковно я ехал в почтовой карете; по причине глубокого снега на шоссе езда во многих местах была очень медленная; меня тогда очень поразила проволока телеграфа, которая постоянно от ветра шумела; это устройство было тогда еще ново; я, конечно, его видел на железной дороге между двумя столицами, но шум поезда по этой дороге заглушал шум телеграфной проволоки. По шоссе от Ковно до прусской границы, называвшемуся Царским, мне приходилось ехать в телеге, что по случаю сильных морозов меня очень страшило. Какой-то барон, которого я забыл фамилию, ехал с семейством из Петербурга в почтовой карете, нанятой им до прусской границы; у него было порожнее место, которое он предложил мне. Он ехал в Копенгаген советником нашего посольства, при котором еще прежде состоял несколько лет. Дорогой он мне подробно объяснял так долго всех занимавший вопрос о Датском и Шлезвиг-Голштинском наследстве. Мы расстались на первой прусской почтовой станции Шталупенене, где отдохнули в теплых комнатах с хорошими постелями. Шталупенен был тогда небольшой деревней, и невольно делалось сравнение этой чистой деревенской гостиницы с нашими гостиницами в губернских даже городах; сравнение, конечно, не в пользу последних.
В Берлине я остановился в Hôtel dʼAngleterre, который был незадолго перед этим открыт. Чистота в нем была примерная, и самое строение довольно роскошное. Сравнение его с нашими столичными гостиницами, конечно, было не в пользу последних. Только печи, постель и пища для русского человека были невыносимы. Печи скоро нагревают комнаты, но также скоро и охлаждаются. Подушки на постелях до того мягки, что я по две и по три всовывал в одну наволочку и тогда только мог заснуть. Перины вместо одеяла, конечно, я не употреблял, а сбрасывал ее с постели. Рамы кроватей гораздо шире матрацев, так что они, при надевании носков, режут лежащие на них ноги. Чай очень дурен; сливки, которые нас учили называть по-немецки Schmand и которые в Берлине называют Ramen, простое молоко. Кушанья порциями по карте посредственные, но обед за table dʼhôte, состоящий из 11 блюд, очень дурен. На блюдах разложены такие микроскопические кусочки вареной и жареной говядины и других съестных снадобий, что выходишь из-за стола, после очень продолжительного сидения, голодным. Сверх того, подаваемое в середине стола кушанье, из селедки или колбасы с какими-то приправами и чуть ли не с малиновым вареньем, отвратительно.