Вот тебе раз! Вот вам и инкогнито.
– Почему вы думаете, что он пишет? Это кто-нибудь спутал… Вам еще скажут, что и я пишу.
– Говорили, будто ты из “Русского слова”, – спокойно отвечал он. – Да мне-то все равно.
– Кто же это сказал?
– А я и не помню, – подчеркнуто повторил он мой ответ на свой вопрос, кто, мол, рассказывал мне о радениях.
Запомнил, значит, что я ответить не захотела, и теперь отплачивает мне тем же: “А я и не помню!”
Кто же нас выдал? Ведь была обещана полная конспирация. Это было очень странно…
Подошел Розанов и, делая вид, что просто проходит мимо, насторожил ухо. Я засмеялась и, показывая на него, сказала Распутину:
– Да вот он меня не пускает.
– Не слушай его, желтого, приходи. А его с собой не води, он нам не нужен».
Мемуар ужасно смешной и нелепый, включая осведомленность Распутина о «Новом времени» и «Русском слове» и очевидную авторскую пренебрежительность, даже брезгливость и к В. В., и к Г. Е., так что даже знаменитое, опять же ахматовское «прямая речь в мемуарах – уголовно наказуема» здесь неприменимо ввиду явно недокументального характера текста. Однако если попытаться суммировать именно розановское отношение к человеку, оставившему у большинства его современников столь нехорошую о себе память, то Распутин для Розанова есть явление не просто не случайное и
«Гришка есть величайший феномен религиозной истории, куда важней лютеранских мелочей… он был вовсе не мнимый, вовсе не воображаемый… а – подлинный, с верою в него как в бога… и имевший “точь-в-точь успехи”, как в Египте… – писал он Перцову. – Очевидно, он и был “форменно” богом в царской семье. Но тайна нескончаемая заключается в том, как он мог выучить, или, вернее, как мог передать или внушить музыку бесконечной нежности к себе, деликатности, молитвенности. Как он мог стать иконою. А он стал…»
О том, насколько все это имело отношение к реальному Г. Е. Распутину-Новому, а не было блестящей розановской фантазией, можно долго спорить, но в сконструированном им «сибирском страннике Грише» В. В. подчеркнуто соединил русское и еврейское, современное и ветхозаветное, и интуиция его в который раз не подвела. Ведь если учесть, что и сам Григорий Ефимович Распутин пришел в Северную столицу настроенным по отношению к евреям весьма враждебно (сохранилась его записка про «жидов и леворюционеров»), а затем свое мнение о них переменил и со временем сделался близок к еврейским финансовым кругам, то нечто розановское, хотя и гораздо более последовательное, в этом изменении увидеть можно. Сам В. В. ничего о «еврейском следе» в распутинской судьбе знать не мог, но удивительным образом в самый пик своей личной юдофобии сделал мужика из Тобольской губернии художественным воплощением и символом примирения и даже парадоксального единения двух народов, говорящим враждующим сторонам нечто вроде: