Светлый фон

Наконец в один прекрасный день Гоциридзе объявил мне, что в деле моем окончательно разобрался. И показал проект постановления, который собирался представить на секретариат.

Взяв за основу решение бюро горкома, он одним махом, широким, размашистым, уверенным движением руки вычеркнул из него весь перечень самых страшных моих грехов и преступлений: «неоднократные антисоветские высказывания», «наглую вражескую вылазку», «политическое хулиганство», «глумление над основополагающими партийными документами». От всей ужаснувшей меня горкомовской резолюции остался только один-единственный пункт: «За неправильное отношение к марксизму-ленинизму».

Совершив это великолепное действие, он всем корпусом повернулся ко мне и, вопросительно подняв брови, спросил:

— С такой формулировкой согласны?

Я начал что-то бормотать в том смысле, что неправильное отношение к марксизму-ленинизму было у ревизиониста Бернштейна, у Карла Каутского, у Бухарина, наконец. А какое неправильное отношение к марксизму может быть у меня, молокососа, студента? Разве у меня есть какая-нибудь отличающаяся от марксистской или искривляющая марксизм своя теория?

Выслушав эти сбивчивые мои объяснения, Гоциридзе — не без некоторого раздражения — сказал, неожиданно вдруг перейдя на «ты»:

— Слушай, дорогой! Ты зачет по марксизму завалил?

— Завалил, — подтвердил я.

— Это, по-твоему, правильное отношение к марксизму-ленинизму?

— Неправильное, — вынужден был признать я.

— Ну вот, — удовлетворенно вздохнул он. И закрыл папку с моим делом, давая тем самым понять, что дискуссия окончена.

Но прежде чем дело окончательно решилось, прошли еще две томительные недели. И вот наконец меня вызвали на секретариат.

Ждал я решения своей судьбы не один: рядом со мной перед дверью в кабинет секретаря ЦК ВЛКСМ Михайлова, где шло заседание секретариата, томилась девчонка, моя сверстница. По виду — не студентка, скорее работница. (Так оно и оказалось.)

— А ты чего? — спросил я у нее.

Вина ее перед комсомолом по сравнению с моей, как мне тогда подумалось, была пустяковой: она порвала комсомольский билет.

— Зачем? — спросил я.

Она вздохнула:

— Погорячилась.

Ее вызвали первой. Я едва успел шепнуть ей «ни пуха ни пера» и не столько услышал, сколько понял по шевелению ее побелевших губ, что она быстро ответила мне: «К черту!»

Судьба ее решилась почти мгновенно. Не прошло и минуты, как она выскочила оттуда, из-за той страшной двери, обливаясь слезами. На мой немой вопрос только махнула безнадежно рукой, и я понял: «Нет, не восстановили».