Светлый фон

Все это приводило меня в ярость. Я даже написал однажды (и отправил!) письмо самому Сталину, в котором предлагал ему (вот дурак-то!) поставить Маяковского в один ряд с Горьким как равноправного с ним основоположника социалистического реализма, а прах Маяковского похоронить — рядом с Горьким, в Кремлевской стене.

На мое счастье, это письмо до Сталина не дошло. Но я не унимался. Писал и пытался печатать разные статьи на эту тему. Но ничего из этих моих попыток не получалось: торжествовали враги Маяковского — явные и тайные.

И вот наконец — открытая дискуссия. Поняли наконец, что тут что-то не так.

Я не сомневался, что уж теперь-то правда восторжествует. Я жаждал реванша, и если даже и не вполне рассчитывал на успех, то, во всяком случае, радовался открывшейся вдруг возможности высказать вслух, публично, с трибуны все, что у меня там накипело.

Короче говоря, я не пропустил из этой дискуссии ни одного дня и на первом же ее заседании послал в президиум записку с просьбой предоставить мне слово.

При этом, надо сказать, у меня состоялся довольно-таки странный, на мой тогдашний взгляд, разговор с моим школьным учителем литературы — Николаем Ивановичем Калитиным. (Он был в то время довольно известным литературным критиком, хотя больше писал о театре.)

— Вы собираетесь выступать? — удивленно спросил он меня.

— Да, — сказал я. — А вы?

— Что вы! — испуганно ответил он. — Это же очень опасно! Извратят, перетолкуют, потом во всю жизнь не отмоешься!

Я подумал, что старик, судя по всему, совсем спятил. Во всяком случае, испуг, — отразившийся на его лице, показался мне ни на чем не основанным: свободная же дискуссия!

И вот тут — с тем же вопросом — подошла ко мне Вера Васильевна:

— Вы хотите выступить?

Я сказал, что да, хочу.

— У меня к вам просьба, — сказала она. — Я вас очень прошу. — Она сильно надавила на слово «очень». — Не делайте этого.

— Но ведь я уже послал в президиум записку, — растерянно сказал я.

— Все равно, откажитесь.

— Не могу, — сказал я.

Она изменилась в лице. Мне даже показалось, что побледнела.

— Ладно, — сказал я. — Если меня не выкликнут, я настаивать не стану. Ну а уж если объявят, тут ничего не поделаешь.

Она хотела еще что-то добавить, но почему-то раздумала. Сказала только: