Этот рассказ сам по себе, может быть, и не натолкнул бы меня на мысль, что на встречу с Манделем и посещение еврейского ресторана Володя имел специальное разрешение (читай — поручение). Но незадолго до того два солоухинских рассказа появились в «Гранях». Никому другому такая смелость не сошла бы с рук. (И не сходила! Войновичу, например, она сломала жизнь.) А Солоухину все это было — как с гуся вода.
Тут уж — хочешь не хочешь — а пришлось мне слегка пересмотреть мое недоверчивое отношение к версии Семена Израилевича. Черт его знает! — подумал я. — Может, и в самом деле была у него от них индульгенция на все эти смелые поступки!
Такие подозрения были тогда в ходу. В тайном сотрудничестве с нашими славными органами подозревали, в общем-то, каждого, кто вел себя чуть посмелее других. Но Солоухин давно уже перешагнул этот «рубеж запретной зоны». И высокое начальство как-то уж слишком легко, подозрительно легко на это реагировало. То есть подозрительно было как раз то, что оно никак не реагировало, например, на то, что уже в самом начале 60-х он в открытую объявил себя монархистом.
Теперь-то у нас монархистов — как собак нерезаных. А тогда монархистом был только он один: Володя Солоухин. Он, конечно, не кричал о своем монархизме на всех перекрестках, но — довольно демонстративно носил на пальце золотое кольцо с изображением Николая Второго. Однажды, взяв его за руку и приблизив это кольцо к глазам, я спросил:
— Что это у тебя?
— Память от бабушки, — ответил он, улыбнувшись слегка сконфуженной улыбкой. — Бабушка мне пятерку царскую оставила, вот я на память о ней и ношу.
Пока все это было еще довольно невинно и в чем-то даже мило. В какой-то мере этому его монархизму я даже сочувствовал. Октябрьскую революцию в тогдашних своих книгах он именовал не иначе, как катаклизмом. И интонация, с которой он всякий раз произносил это слово, не оставляла ни малейших сомнений насчет истинного его отношения к этому великому историческому событию. А поскольку я в то время к большевистскому перевороту тоже относился уже без особого восторга, мне это нравилось.
Но чем дальше, тем солоухинский монархизм принимал все более и более гнусные формы.
И дело тут было не только в антисемитизме, постепенно разросшемся у него до масштабов самого махрового черносотенства. (Какой же русский монархист — не черносотенец?) Тоже гнусность, конечно. Но гнуснее всего для меня в Володином монархизме была его пошлость. Однажды (я случайно включил телевизор и увидел) он читал стихи Георгия Иванова и с особым чувством, с некоторым даже вызовом прочел такое его стихотворение: