Стрелявший тут же признался:
— Я.
Полковник распорядился:
— Десять нарядов вне очереди!
И поехал дальше.
— И тут, — рассказывал Володя, — я вдруг возьми да и скажи: «Неправильно ты сделал. Тебе надо было одну пулю в воздух, а вторую — в полковника».
Брякнул он это, разумеется, просто так, для красного словца. «Главное-то, — сокрушался он, рассказывая мне эту свою горькую историю, — что к полковнику тому мы все, и я в том числе, очень хорошо относились. Отличный был мужик». Вовсе не желал он этому полковнику зла, — так же как я вовсе не желал зла классикам марксизма-ленинизма, выражая недовольство, что они так много понаписали. Именно в этом он и видел сходство своей истории с моей, именно поэтому и начал с того, что очень хорошо, как никто другой меня понимает.
Ну а дальше все разыгралось как по нотам. Кто-то, разумеется, стукнул: «Курсант Солоухин предлагал стрелять в полковника». Завертелось персональное дело. Как и я, он тоже был исключен из комсомола. Мгновенно уволен из армии. Как и я, боялся, что посадят. Но вот, как видишь, все обошлось. И у тебя тоже, помяни мое слово, обойдется. А насчет этого, — сказал он про мой страх ареста, — даже и не думай. Там, — сделал он многозначительное ударение на этом слове, — очень даже неглупые люди сидят.
— А как же Мандель? — наивно спросил я.
— Разберутся, — уверенно ответил он. — Я ж тебе говорю: не дураки там сидят.
Мы еще немного поговорили про Манделя, которого Володя тогда знал гораздо лучше, чем я, и разошлись.
Впрочем, нет! Прежде чем мы разошлись, он вдруг — совершенно неожиданно — рассказал мне о каких-то своих сексуальных затруднениях и о связанном с ними нервном состоянии, из которого он никак не может выйти. Я, помнится, тогда еще подумал: «Надо же, такой здоровый бугай — и на тебе!»
Вот с этой встречи и ведет свое начало моя слабость к Володе Солоухину. Некоторая даже нежность, которую я питал к нему долгие годы и с которой окончательно расстался сравнительно недавно. Во всяком случае, гораздо позже, чем следовало.
Еще больше укрепил эту мою слабость (прошу прощенья за невольный оксюморон) рассказ Эмки, с которым я сблизился уже после его возвращения из Караганды.
Рассказывая, как его арестовывали, он особенно упирал на то, что Володя Тендряков, когда он прощался со всеми своими соседями по общежитию, отвернулся, а Володя Солоухин — единственный из всех — с ним расцеловался.
Много лет спустя, защищая Солоухина от убийственных и, увы, наверное, справедливых обвинений Семена Израилевича Липкина, я припомнил этот Эмкин рассказ и выдвинул его в качестве чуть ли не главного аргумента в своей защитительной речи.