Дорогая Вера Васильевна!
Я искренно благодарен Вам за письмо, хотя не скрою, что оно доставило мне много неприятных минут.
В последние годы я привык к мысли, что люди очень быстро меняются вместе с временем. Даже людям моего поколения часто приходится отказываться от своих вчерашних оценок и суждений. Я был уверен, что сегодня Вы думаете во многом совсем не так, как четверть века назад. Прочитав Ваше письмо, я понял, что ошибался. Признаться, именно это меня и огорчило больше всего.
Вы пишете: «Наши двадцатые и тридцатые годы были лучше, чище, устремленнее и самоотверженнее, чем Ваши — пятидесятые».
Я понимаю, сколь естественно желание каждого человека гордиться своей молодостью, видеть ее в светлом, романтическом ореоле. Я готов понять даже истоки иронически-пренебрежительного отношения людей Вашего поколения к современной молодежи, хотя и не разделяю этого отношения. Я готов понять все. Одного только я не могу понять: как могли Вы написать эту фразу!
Я не жил в двадцатые годы, только по детским впечатлениям могу судить о тридцатых. Очень многое мне дорого и в тех и в других. Я убежден, что, отказываясь от попыток понять то время, невозможно понять сегодняшнее. И все-таки я решительно предпочитаю пятидесятые и шестидесятые годы двадцатым и тридцатым. Я благодарен нашему времени за многое. За правду, которая была сказана. За то, что вышли на свободу миллионы невинно осужденных людей. За то, что были возвращены нашей литературе Бабель, Зощенко, Булгаков, Платонов, Ахматова, Цветаева, Заболоцкий…
Я мог бы многое еще сказать об этой Вашей фразе, но — бог с ней! Хотелось бы верить, что это всего лишь обмолвка.
Естественно, больше всего меня задело то, что Вы пишете о моей «Стране Гайдара».
Итак, по порядку.
Я не понимаю, почему Вы решили, что моя концепция «отнимает у Гайдара главное, чем он жил всю свою жизнь, — веру». Я не сомневаюсь в том, что Гайдар был искренний человек, свято веривший в то, о чем писал. Не веря, он не мог бы написать такие чистые, искренние, светлые книги. Но разве об этом речь в моей статье? Речь в ней о том, что светлый и чистый мир Гайдара приходил все в большее противоречие с реальностью 30-х годов, и Гайдар как честный художник не мог этого не чувствовать.
Художник — это сейсмограф, чутко отзывающийся на все подземные толчки истории. А 37-й год — это уже не просто толчок. Это — землетрясение. Чтобы почувствовать его, вовсе не надо было быть художником, мыслителем, обладать какой-то повышенной чуткостью. Нужно было просто быть человеком. Я верю в то, что Гайдар им был.