Сидевшая рядом Елена Васильевна заметила, что «родненький» открыл глаза. Сказала:
— Завтра возвращаемся в город.
Он не ответил, перевел взгляд на свои исхудавшие руки и прошептал:
— Худородный и худодомный раб…
— Что вы, Анатолий Федорович? — с беспокойством спросила Пономарева, испугавшись, что «родненький» бредит. Кони улыбнулся тонкими синими губами:
— Таким предстану перед ним… — Он снова посмотрел в окно.
— Да что вы такое говорите! — Елена Васильевна с укором покачала головой. — Это вы-то…
Слабым жестом руки Анатолий Федорович остановил ее. Он знал все, что может сказать ему Ленуша, его старый и верный друг. Не раз слышал от нее ободряющие слова. Вся его жизнь, все радости, которых было так немного, и все огорчения, из которых, как временами ему казалось, состояло его многотрудное бытие, не являлись для нее секретом, а в последние годы стали и частью ее жизни.
Но было и сокровенное…
Внезапно его пронзила мысль: а не слишком ли часто он оглядывался? Не слишком ли мучил себя самоанализом? Подумать только — чуть ли не с детских лет! Вот и сейчас… Как четки на нескончаемой нити, перебирал он события своей жизни. Иные из них, будто гладкие камешки, ускользали от внимания, оставляя в памяти лишь бледную тень. Такую тень отбрасывают предметы, если солнце скрывается за легкой пеленой облаков. Другие заставляли внутренне зажмуриться — их яркий, режущий свет не померк и через десятилетия. И слабую, уходящую душу они заставляли терзаться, скорбеть или радоваться. Остро переживая ошибки, он все-таки мог сказать себе: «Я прожил жизнь так, что мне не за что краснеть…»
Вот только почему его милый и добрый отец, умирая, прошептал дежурившей у постели медицинской сестре: «…Анатолий — честный, а Евгений — добрый».
Почему? Разве не был и он всегда добр к людям? Даже когда служил прокурором. Его всегда упрекали в снисходительности. Но нет, он не был снисходителен. Только справедливым.
«Пустое, — подумал Кони. — Жизнь прожита. Теперь ничего не исправить… День, два — и меня не будет. Скольких друзей и соратников проводил я в последний путь! А кто проводит меня?» Он вспомнил Льва Николаевича Толстого, его колющий взгляд и шепотом — чтобы не услышали близкие — заданный вопрос: «А мне давно хочется вас спросить: боитесь ли вы смерти?» И теплое рукопожатие на отрицательный ответ. Кажется, это было на Пасху, в 92-м году, а потом Толстой написал о смерти и в письме: «О себе могу сказать, что чем ближе к смерти, тем мне все лучше и лучше».
Разве не думал он сам о смерти как об избавлении? Спокойно ждал своего часа, готовясь к нему. Даже пытался подобрать слова для собственного надгробия, расспрашивал Ферсмана, какой выбрать камень…