скандировал в «Москвитянине» буколический крепостник Мих. Дмитриев.[389]
Крепостные чаще всего именовались в подобных стихах «поселянами» или «земледелами», нрав у этих земледелов (на страницах журнальных стихов) был неистощимо веселый.
читаем в стихотворении Д. Коптева, напечатанном в «Современнике» П. А. Плетнева.
Даже мучительная страда на помещичьем поле изображалась в виде залихватского гульбища:
восклицал Градцев в журнале «Маяк».
Даже Иван Аксаков в поэме «Бродяга» изображал страду каким-то легким роздыхом между «прохладами» и предстоящим после работы купаньем:
Замечательно, что славянофилы и позднее требовали от поэтов именно таких — фантастических оперных — изображений деревенских работ и упрекали Некрасова за то, что он изображает земледельческий труд как страду. Один из сподвижников Ивана Аксакова так и писал в славянофильской газете: «При картине спелым колосом волнующегося поля, картине жатвы, так всегда любезной для крестьянина и которая своим видом бодрой живости и довольства ничем в веселости не уступит немецкому или французскому пейзажу сбора винограда, — зачем опять у нашего поэта все те же раздирающие вопли о «трудной русской долюшке»? И почему же это названо «русскою долюшкою»?»[393]
Если таковы были требования, предъявляемые к крестьянской тематике в шестидесятых годах, можно себе представить, каковы они были в сороковых годах, во времена Николая I. Недаром стихотворения из деревенского быта так часто именовались идиллиями. В 1845 году в плетневском «Современнике» были напечатаны слащавые «Идиллии» Д. Коптева, где можно заметить кое-какие потуги воспроизвести подлинную крестьянскую речь; но фальшивость их чувствовалась даже в их ритме: эти пятистопные белые ямбы, усвоенные мировой драматургией для мыслей и эмоций другого порядка, придавали деревенским речам неестественный и вычурный характер.[394]
Да и какой же подлинной народности можно было ждать от «поэта», который с демонстративным бесстыдством прославлял темноту и невежество порабощенной деревни, восклицая, например, в «Маяке»: