Довод был убедительный.
И далее следует разрешение этого спора: когда заезжая врачиха дарит Николаю открытку с фотографией Большого театра, он сперва торжествует, а потом приходит к выводу, чрезвычайно характерному для всей настроенности прозы «Нового мира» (напомним хотя бы знаменитый финал «Плотницких рассказов» В. Белова):
«Пол-литру выпить, конечно, можно ‹…› Только ведь пол-литру я и сам могу поставить. Не обедняю. А поговорить на дне рождения не про что будет…» Он и сам не заметил, как оторвал от открытки один угол, потом второй… А когда заметил, изорвал ее всю, и вернувшись домой, выбросил клочья в уборную.
«Пол-литру выпить, конечно, можно ‹…› Только ведь пол-литру я и сам могу поставить. Не обедняю. А поговорить на дне рождения не про что будет…»
Он и сам не заметил, как оторвал от открытки один угол, потом второй… А когда заметил, изорвал ее всю, и вернувшись домой, выбросил клочья в уборную.
При всей «жесткости» прозы Войновича (воспринимавшейся как одно из наиболее ярких явлений всей новомировской прозы) она для Ерофеева слишком идиллична. Напомним, что Кремль для него не просто символ гибели (Веничка видит его лишь перед смертью), а символ, вполне насыщенный конкретикой, пережитой и перечувствованной самим автором. Вот фраза Ерофеева, приведенная в воспоминаниях Игоря Авдиева: «А я не могу на Красную площадь пойти, мне уже на Пушкинской трупиком воняет»[897].
Но вместе с тем так же естественно не принимает Ерофеев и другого весьма популярного варианта прозы шестидесятых – благостно-ностальгического. Совершенно недвусмысленно он противопоставляет «Третью охоту» Вл. Солоухина – исследованию пьяной икоты в ее математическом аспекте.
…Она неисследима, а мы – беспомощны. Мы начисто лишены всякой свободы воли, мы во власти произвола, которому нет имени, и спасения от которого – тоже нет.
…Она неисследима, а мы – беспомощны. Мы начисто лишены всякой свободы воли, мы во власти произвола, которому нет имени, и спасения от которого – тоже нет.
Место трогательного национального, группового или, пользуясь гоголевским образом, «однокорытного» единения занимает трагическое одиночество. (Кстати, отметим, может быть, не случайное: называя Солоухина своим «глупым земляком» – владимирский, – Ерофеев изменяет своей «малой родине», то бишь Европейскому Северу, то ли Карелии, то ли Мурманской области.)
Вообще дискуссия об, условно говоря, «русской идее» не раз фиксируется в комментарии к поэме, но стоит сказать, что не все ее обертоны прослежены с полнотой. Так, в одном фрагменте, позволяющем более точно определить, к какому именно кругу идей относится позиция автора, говорится: