Устав от физических страданий, он начал строить планы возвращения в Европу. Перемена воздуха, более здоровый климат, без сомнения, пойдут ему на пользу. Да и разве его путешествие, долгое путешествие, которое привело его на край света, к «последним дикарям»[215], не подошло к концу?
Как и его собрат Ван Гог, который, осуществив свое страстное желание вырваться на юг и проведя много месяцев в Арле и Сен-Реми, в Провансе, мечтал об одном — вернуться на север, поближе к родным краям, Гоген тоже почувствовал смутную тоску по родным местам. Но он мечтал вернуться не в Париж или вообще во Францию, он мечтал о другой стране — стране, которую никогда не видел, — об Испании, где более века назад драгунский полковник, кавалер ордена св. Иакова, дон Мариане де Тристан Москосо, сошелся с молодой француженкой-эмигранткой. Гоген решил сначала обосноваться на юге Франции, по соседству с Монфредом, а потом отправиться на Иберийский полуостров искать «новые элементы»: «Быки и испанки с волосами, смазанными свиным салом, писаны тысячу раз, но удивительно, как по-иному я все это себе представляю!»
«Семья наша — самые чистокровные испанцы», — утверждала Флора Тристан, которая в своих химерических мечтах никогда не вспоминала о легендарных предках — инках, голоса которых Гоген слышал в своей душе.
Некоторые привилегированные посетители Дома наслаждений не без удивления обнаруживали в атуонском «строптивце» Гогене потомка инков, прислушивающегося к таинственным голосам. Одним из таких посетителей был поселенец из Фату-Хива, по национальности швейцарец, Греле, человек по-настоящему интеллигентный, чья семья в свое время была связана дружбой с Курбе. Хотя Гоген и ставил его порой в тупик, он быстро оценил неповторимое дарование автора «Варварских сказаний», в котором большинство европейских жителей острова видели просто «тронутого». Сложная личность художника увлекла Греле. Этот одинокий человек признавался ему, как он ненавидит одиночество, этот истовый служитель чувственности комментировал ему как художник серию непристойных эстампов Утамаро («Японцы — вот у кого мы все должны учиться») и исполнял на фисгармонии произведения Баха, этот циник трепещущим голосом говорил о своей семье, от которой годами не имел известий. «Наверное, с отцом, который был бы на каторге, не посмели бы так обойтись», — писал Гоген Монфреду. А Варни он как-то вечером сказал: «Может быть, я слишком любил живопись…»
Но, пожалуй, больше всего Греле поражала в художнике его тяга к необычайному, к фантасмагорическому, к невидимому миру, с которым он, казалось, запросто вступал в связь. Силы этого мира были не столько благотворными, сколько пагубными; их колдовское влияние, несомненно, объясняло и очарование творчества художника и неудачи его личной жизни — и то и другое нерасторжимо связанное между собой. Не было ли в этом творце, в котором слишком громко говорил человечек, рокового стремления портить свою жизнь, какого-то призвания к несчастью? Победа великих мастеров часто оплачивается их личными поражениями. «У меня дурной глаз», — вздыхал иногда художник с серовато-зелеными глазами.