Пристань пуста. Тускло горят редкие фонари и освещают будку сторожа, одиноко стоящего городового и ряд пустых товарных маленьких вагонов соединительной ветки. Эти вагоны тянутся дальше и дальше вдоль всей набережной.
Был холодный, ненастный осенний вечер. Ветер дул с ураганной силой, и холодными струями лил проливной дождь. В непроглядной темноте огромными массами чернелись каменные амбары, а около них длинный ряд вагонов слегка скрипел и шатался от порывов бешеной непогоды.
Петр Гвоздев, забравшийся в один из вагонов, дрожал и ежился от холода в своем рваном пальтишке, забившись в самый угол вагона, но усталость брала свое, и глаза его уже смыкались, как вдруг сквозь шум дождя и вой ветра он услыхал голоса, и в ту же минуту вагон вздрогнул, и в него кто-то влез.
– Вот и заночуем, – сказал сиплый голос.
Вагон снова вздрогнул, следом за первым влез другой и ответил дребезжащим голосом:
– За милую душу! Одни?
– Надо полагать!
Вспыхнула спичка и слабо осветила непроглядную тьму. Петр Гвоздев в ужасе забился в самый угол и свернулся комком. В озаренном пространстве он увидел широкое красное лицо с взлохмаченной бородой. Спичка погасла, и непроницаемая тьма наполнила вагон.
– Одни, – повторил сиплый голос. – Теперь задвинем двери, и чудесно! Что твоя гостиница.
Громыхнули и задвинулись двери. На время наступила тишина, нарушаемая только шумом дождя о крышу вагона и воем ветра. Петр Гвоздев лежал ни жив ни мертв, уже не чувствуя ни усталости, ни холода. Снова вспыхнула спичка, и, когда погасла, в темноте засветился красный огонек папиросы. Звякнуло стекло бутылки; послышалось бульканье выпиваемой из горлышка водки, и затем раздался дребезжащий голос:
– В Колпине впору с голоду сдохнуть. Ни тебе работать, ни стрелять, а заводские еще жизни лишат. Народ аховый!
– Знаю! – отозвался сиплый голос. – За что лишен?
– В карман залез. Отсидел и гуляй! Теперь третий раз оборачиваюсь. Поначалу работал, и как это моя баба проштрафилась! Ее в каторгу, меня в подозрение, с фабрики вон, и пошло! Есть тоже охота.
– Кого в каторгу? Бабу? – спросил сиплый голос. – За что?
– Жену мою! За что? За то, что дура! Убила, и все это как следует сделала, а под конец – и на! Попалась, да так ей и надо. И ладно бы позарилась на что, а то так, с сердца…
– Водка-то есть еще?
– Есть!
Послышались опять звон посуды, бульканье, и дребезжащий голос заговорил снова:
– У Камюза работал. Знаешь? На Обводном! Ну и ничего… жили. Я и баба моя. А теперь, как это получилось. В субботу было. Я ушел, а она обед готовила. Пришла к ней баба Аксинья и начала с нее три рубля спрашивать, которые у нее моя баба заняла. У нее нет, Аксинья ругаться, слово за слово. А моя-то – ух, злющая! – ножом-то ее и полосни! Враз, из нее и дух вон. Смотрит моя, а Аксинья только трепыхается. Тут моя баба сейчас умом раскинула, голову ей срезала напрочь, взяла мешок от картофеля, всунула ее туда (с головой-то), поставила промеж дверей и заставила дровами, а потом кровь вытерла, пол вымыла, тряпки сожгла, которые в крови, и стала обед готовить. Вот ведь какая! Я это все потом узнал. И было у ей в мыслях ночью ее выволочить и положить на рельсы – будто поездом перерезало. Мы подле Царскосельской дороги жили. Пять шагов – и рельсы.