30 марта 1995 г.
Дорогой Григорий Яковлевич!
Ваше письмо, сказать по чести, было для меня большей наградой, чем те премии, что пришлось принять Вам и Наташе Ивановой. Вы правы – кроме недомогания (из-за переменчивой германской погоды), удержала Чечня, ощущение нашей беспомощности, какое я испытывал в диссидентстве, когда мы писали бессчетные послания вождям, призывая вспомнить о государственном престиже, и ответом было «красноречивое молчание». Жалею, конечно, и я, что не встретились, но есть в конце концов Ваши добрые слова о моих писаниях, тем более весомые и дорогие для меня, что исходят от писателя-фронтовика, к тому же – квалифицированного читателя (как любил себя называть Твардовский). В проницательности Вам не откажешь; действительно, Гудериан в «Воспоминаниях солдата» ни слова не говорит о «Войне и мире», лишь где-то вскользь упоминает в числе материалов, читанных перед вторжением, но я подумал, что не мог же человек, сам книги писавший и не про одни танки, живя 26 дней в Ясной Поляне, не потянуться к полке – что же там пописывал хозяин усадьбы – и как-то соотнести это с реальностью. Вышло – литературно, и Вы это почувствовали.
Что же до «загадки Владимова», она чрезвычайно проста или ее вообще не существует. Все дело, наверное, в том, удается ли автору создать свой воображаемый мир, более стройный, гармоничный – и оттого более убедительный, чем сама реальность. Вы знаете, эмигранты иной раз тоже пишут коллегам по поводу прочитанного, и самым приятным было для меня откровение такого рода: «Верится, что все было именно так, а не иначе». А я и не знал, как оно было, я только постарался себе это представить как можно зримее, опираясь на прочитанное или рассказанное людьми воевавшими – от солдат до маршала (Мерецкова), на детство, прожитое в военных городках, на годы в суворовском училище, где воспитателями были еще горячие фронтовики, только вчера из госпиталя – у кого пальцы не сгибаются, у кого глаз не поворачивается в глазнице… Любопытно, что и все вы, фронтовики, приступили к теме войны лет через 10–12, и не только из-за цензурных препон, а что-то в вас самих должно было отстояться, должна была составиться у каждого своя война – может быть, уже и не та, что была на самом деле, но в русле некоей художественной концепции. Не говорю о Симонове, с его не столько писательской хваткой, сколько журналистской, но явление Виктора Некрасова выглядело уникальным, ведь он писал свои «Окопы»[570] чуть не в конце 1945-го. Однако ж, и это, я думаю, объяснимо: он встретил войну всех вас взрослее, 30-летним, к тому же имея два художественных образования – архитектурное и театральное, что, наверное, помогает выработке искомой концепции.