Светлый фон

Посидев, сколько следовало для столь натянутого визита, я встал. Когда Гумилев меня провожал в передней, из боковой двери выскочил тощенький, бледный мальчик, такой же длиннолицый, как Гумилев, в запачканной косоворотке и в валенках. На голове у него была уланская каска, он размахивал игрушечной сабелькой и что-то кричал. Гумилев тотчас отослал его – тоном короля, отсылающего дофина к его гувернерам. Чувствовалось, однако, что в сырой и промозглой квартире нет никого, кроме Гумилева и его сына[390].

На самом деле в квартире жило еще четыре человека: мать Николая Степановича, его жена и брат с супругой. В ходе разговора Ходасевич с удивлением увидел знакомую ему по Лидино псевдоморскую псевдоматюшкинскую мебель: Гумилевы жили в квартире уехавших из Петрограда Маковских.

Неприятие Ходасевичем “важности” Гумилева (напускной, как убедился Владислав Фелицианович при дальнейшем общении, но отнюдь не шуточной) было частью непонимания другого, более глубокого: Ходасевич так никогда и не оценил Гумилева по достоинству ни как человека, ни как поэта. Признавая гумилевский литературный вкус, отдавая должное его преданности искусству, он находил, что Николай Степанович слишком уж “молод душой, а может быть и умом”. Ходасевич не понимал ни гумилевского возвышенного отношения к миссии поэта-мастера, ни его волнующей апокалиптики. Вождь акмеистов казался ему “литературным деятелем” вроде Брюсова, более человечным, обаятельным, смелым, но – по отношению к тому же Брюсову – вторичным.

Ходасевич и Гумилев были людьми разными, в чем-то даже полярно противоположными. Оба росли хрупкими и хилыми, оба чувствовали себя уязвимыми, но для Гумилева средством самоутверждения во враждебном мире стала ребяческая отвага, а для Ходасевича – старческая желчность. Потомок литовских шляхтичей, Ходасевич жил и вел себя как разночинец. Внук сельского дьячка, Гумилев щеголял аристократизмом. Он изо всех сил стремился добиться благосклонности у каждой женщины, завоевать авторитет в любой мужской компании. Но не всегда это удавалось, порой он становился объектом насмешек. Ходасевичу женские симпатии и мужское уважение давались не в пример легче, но он, человек разборчивый в общении и вполне самодостаточный, гораздо меньше в них нуждался. Гумилев бывал наивен в общих суждениях о литературе, но безупречно точен, когда дело касалось конкретного автора или стихотворения. Ходасевич, напротив, был в целом глубже и точнее, чем в частностях. Он был замечательным историком литературы, а Гумилев вовсе не имел к тому склонности, хотя антологию поэзии XIX века, думается, составил бы лучше, чем это сделал Ходасевич. Гумилев был вспыльчив и отходчив, быстро забывал обиды, в том числе литературные, Ходасевич – памятлив на добро и на зло.