Светлый фон

Но что же кажется поэту наиболее значительным в словесности по сю и по ту сторону границы? Ходасевич упоминает целый ряд имен: Пастернак, Мандельштам, Есенин, Клюев, Цветаева, Алданов, Муратов… И рядом с ними – такой заурядный автор, как Сергей Сергеев-Ценский. Ходасевич отмечает “дарования” Леонида Леонова и Константина Федина. Зато Исаак Бабель, Всеволод Иванов, Борис Пильняк оказываются у него в ряду “посредственностей” – наряду с Николаем Асеевым и Лидией Сейфуллиной. По мнению Ходасевича, “знаменитый Бабель – это третий сорт Горького, приправленный, смотря по сюжету, то Горбуновым, то Юшкевичем”. Впрочем, неприятие Бабеля с Владиславом Фелициановичем разделяли многие близкие ему писатели, в том числе и Набоков – так же, как симпатии к Михаилу Зощенко и Юрию Олеше.

В 1926 году во втором выпуске рубрики “Парижский альбом”, которую Ходасевич вел в “Днях” (№ 1027. 13 июня), ему пришлось высказаться еще об одном писателе из метрополии – Константине Вагинове. Это первый из множества отзывов Ходасевича об этом авторе, чаще всего – негативных, иногда – сдержанно-хвалебных. Первая книга стихов Вагинова, присланная в Париж Михаилом Фроманом и Идой Наппельбаум, разочаровала писателя: “хороший ямб” и “хороший язык” Вагинова не могли в глазах Ходасевича искупить “бессмыслицы” его стихов. “Дело поэта именно находить слова для выражения самых сложных и тонких вещей. Мы охотно прощаем ему те отдельные случаи, когда он бессилен выйти победителем в бореньях с трудностью. Но поэт, который всегда и сплошь оказывается побежден, который никогда не находит нужных и подходящих слов – явно берется не за свое дело”. Право на суггестивность, на то, что он сам называл “заумью”, которое Ходасевич признал за Мандельштамом, он не готов был признать за Вагиновым. Зыбкие смысловые ходы, которые он прощал символистам, потому что чувствовал ту скрытую, невысказываемую реальность, которая стояла за их текстами, раздражали его у младших по возрасту поэтов.

всегда сплошь никогда

Если неприятие вагиновской поэтики было естественным и вытекало из собственного творческого пути Ходасевича, то несколько труднее объяснить его неизменно доброжелательное отношение к творчеству Сергея Есенина, чье самоубийство было главной сенсацией литературного сезона 1925–1926 годов. Ходасевич никогда не любил “новокрестьянской” поэзии, из которой Есенин вышел; его, казалось бы, должны были раздражать есенинские эпатажные выходки имажинистского периода, как и “темная”, витиеватая стилистика “Инонии” или “Пугачева”; его эстетическое чувство могла оскорблять надрывная банальность и стилистическая приблизительность некоторых поздних стихотворений Есенина – как оскорбляла она чувства акмеистов, особенно Ахматовой, сохранившей бескомпромиссное неприятие личности и поэзии Есенина до конца своей жизни. И тем не менее “искренность” трагически ушедшего из жизни поэта (в которой многие современные биографы Есенина и исследователи его жизни обоснованно сомневаются) перевешивала для него все прочее. В письме Михаилу Фроману в начале 1926 года Ходасевич писал: “Жизнь его была цепью ужасных ошибок – религиозных, общественных, личных. Но одно, самое ценное, всегда было в нем верно: писание было для него не «литературой», а делом жизни и совести. Перечитывая его стихи, вижу, что он всегда был правдив перед собой – до конца, как и должен, как только и может быть правдив настоящий поэт”[624]. В этом же духе говорит Ходасевич о Есенине и в нескольких статьях и очерках, посвященных его памяти[625].