Светлый фон

Поэт ощущал себя чужим здесь – а там был уж вовсе потусторонний и враждебный мир. Выхода не оставалось. Но ко всему прочему эти миры не находились в покое. Реальность, и без того некомфортная, грозила сделаться еще более страшной и невыносимой. Но до самого страшного Ходасевич не дожил.

здесь там

5

5

К концу 1938 года новой европейской войной запахло куда сильнее, чем в то время, когда об этом писалось в письме Анне Ивановне. Только теперь Ходасевич был иной – нездоровый, стареющий, уставший, – и сердце его не “играло, как проснувшийся младенец” при виде раскрывшейся бездны. 21 сентября 1938 года в письме Берберовой Ходасевич так комментировал грядущие Мюнхенские соглашения: “Ну, душенька, будем надеяться, что мы с тобой переволновались понапрасну: кажется, всеблагие хотят нас избавить от присутствия на их очередной пирушке. Это очень мило с их стороны. Не люблю роковых минут и высоких зрелищ”[758]. Но, видимо, какое-то предчувствие продолжало его томить – 29 января 1939-го он снова возвращается к теме предстоящей войны: “У меня душа в пятках – не хочу воевать. В сущности, только об этом и думаю, а что-то пишу и хлопочу, – как сквозь сон”[759].

Год, начинавшийся с таких тревожных ожиданий, был еще и годом юбилея – для Ходасевича не менее важного, чем пушкинский, но – тайного, малоинтересного широкой публике: двухсотлетие русского ямба, который – и это было последнее, во что поэт еще верил, – “крепче всех твердынь России, славнее всех ее знамен”. В 1739 году Ломоносов в Германии, во Фрайберге написал оду на взятие русскими войсками турецкой крепости Хотин. Для Владислава Фелициановича это стало стимулом, побудившим его обратиться к поэзии – нечасто с ним это сейчас происходило:

(“Не ямбом ли четырехстопным…”, )

Поэт, разумеется, не видел в этом строгом, классическом, несколько стилизованном стихотворении ту “отчетливую оду”, в которой должен излиться его “предсмертный стон”. Ода, однако же, оказалась оборвана на полуслове, и слова: “Ему один закон – свобода, в его свободе есть закон” – оказались последними стихотворными строками Ходасевича; и потому в ретроспективе они звучат как автохарактеристика поэта, перекликающаяся с давней набоковской рецензией на “Собрание стихотворений”.

Как раз в это время Ходасевич получил от “Петрополиса” предложение издать книгу воспоминаний. Он составил ее из очерков, писавшихся и печатавшихся в течение пятнадцати лет – составил с большим искусством: не книгу о литературе, не книгу о знаменитостях, но книгу о мертвых, прославленных и безвестных. О тех из них, с кем он был связан особенно тесно: дружбой, как с Белым, Муни или Петровской, дружбой-враждой, как с Брюсовым, поворотом судеб, как с Горьким, а то и вовсе странной, рационально неопределимой, раздражающей связью, как с Гумилевым. “Некрополь” мог многих заворожить и многих обидеть. Но толком отреагировать на книгу не успели. Почти одновременно с ее выходом стало известно о тяжелой болезни писателя. Словно герои этой автобиографической прозы Ходасевича пришли за ее автором.