«Последние мечты» вышли в издательстве «Творчество» одновременно с «Перстнем» Бальмонта и «Путем зерна» Ходасевича. «Бальмонт и Брюсов, — писал Давид Выгодский. — […] Хоть и чужие друг другу, почти не узнают, но все же под одной крышей. В один день в одном издательстве, на одинаковой бумаге, с одинаковыми обложками, даже шрифт, число страниц — все одинаково. […] Но как посмотришь в середину — совсем не то. Как две капли: одна воды, а другая водки. Вода — это Бальмонт. Водица — ни холодная, ни горячая, так себе. […] Правда, и в книге Брюсова есть много уже давно знакомого читателю его прошлых книг. […] Однако все же то здесь, то там пробиваются результаты неумирающего творческого духа и вечных исканий мастера, вечной устремленности художника. […] Такой торжественной завершенности, такого классического ямба Брюсов достигал редко и в старых своих книгах. Брюсов всегда ищет, всегда учится и у других, и у себя самого, всегда ставит перед собой новые и новые задачи, вот почему каждая его книга какой-то шаг, какое-то движение; вот почему голос Брюсова не может не интересовать читателя, которого интересуют судьбы и настроения русской поэзии, а не только успех той или иной школы»{2}.
Отзыв Выгодского существует в двух вариантах. В первом, для журнала «Печать и революция», есть такие слова: «Даже перепевая самого себя неоднократно, Брюсов пытается каждый раз найти новые ритмы, новые слова, новые созвучия, и стих его „последней мечты“ звучит более сильно, более уверенно, чем предпоследней. […] Вопль моторов, рев толп людских — говорит о том, что мастер еще не перестал быть учеником»{3}. В редакции дорожили сотрудничеством Валерия Яковлевича и показали ему текст рецензии. Брюсов расстроился. Известие дошло до Выгодского, который 15 ноября 1921 года написал ему следующее письмо:
«Валерий Яковлевич, я обойду все полагающиеся извинения и буду говорить прямо. Случайно вчера я узнал, что Вы читали присланные мной в „Печать и революцию“ рецензии о Вашей книге и о книге Бальмонта и по их поводу говорили о жестокости молодежи к старикам. Мне жаль, что Ваши слова дошли до меня не непосредственно, и мне трудно судить, что в них принадлежит Вам. И при всем этом слова эти облили меня такой горечью, что не могу удержаться не написать Вам. […] Если мне приходилось дурно говорить о ком-либо, в моих словах — так мне казалось — было больше скорби, чем злорадства или пренебрежения. И тем больше бывала эта скорбь, когда приходилось говорить о „стариках“, о людях и поэтах, имевших за собой долгий путь. Вот почему Ваши слова о жестокости, отнесенные ко мне, не только больно ударили по моему человеческому сердцу, но и задели мое литературное я. Мне стыдно, если та боль, о которой я говорю, оставалась заметной только для меня. […]