Но зато Лукьянов – охотно говорил. Непрерывно, много.
И вдобавок сказал, что он, музыкант, – тоже пишет стихи.
И немедленно их прочитал.
Были в них – эпохальные строки:
«Нервы, нервы, стервы, стервы».
Как-то нам неуютно стало.
И смутилась Оксана Михайловна.
И напрягся, набычился Зверев.
И вздохнул я: ну что за дела!
Но зато подруга Лукьянова горделиво на всех поглядела – вот, мол, знайте, какие бывают современные суперстихи!
Почему-то представил тогда я, что Лукьянова нет здесь, с подругой, со стихами его модернистскими, лаконичными, «нервами-стервами», нет, и всё тут, и вот что вдруг, вы представьте, произошло, – он исчез куда-то, немедленно, вместе с модной подругой, пропал, вместе с «нервами-стервами», где-то, ну а где – да кто его знает, растворился в столичном воздухе, чтоб в квартире своей оказаться, где ждала его снова труба, или, может, корнет, словом, нужный инструмент, на котором он станет, с удовольствием, вскоре играть.
(И действительно, шёл я однажды, ранним утром, к знакомым своим, в том районе, где жил Лукьянов, – и услышал, как он играет, на трубе или на корнете, и увидел его, стоявшего на балконе, меланхоличного, отрешённого, в тишине, растревоженной резкими звуками беспокойной мелодии джазовой, видно, в дружбе с «нервами-стервами», но усвоенной им вполне…)
Вспоминаю семидесятые.
Словно пламенем вдруг объятые.
Их героев. С ума палатою.
Или с удалью. Речи их.
Лица – в шумной толпе предпраздничной.
В толкотне бесконечной, будничной.
Их глаза – вопрошенье вечное.