Однажды начав рисовать и охотно втянувшись в это, Яковлев никогда больше не останавливался.
В этом было его упорное, отважное сопротивление всему, что мешало ему, томило и норовило превратить его как-нибудь, улучив подходящий момент, в беспомощного калеку.
Поражая знакомых своей дивной работоспособностью, Яковлев одержимо двигался только вперёд и рос как художник, стремительно, уверенно, с каждым годом.
Этот совсем уж какой-то, на фоне других, невысокий, даже, скорее, маленький, замкнутый, нервный, угрюмый, застенчивый человек, работая, преображался, оживал, как в сказке волшебной, и казался всем – исполином.
Да так ведь оно и было.
Так и есть. И останется – впредь.
Будет людям на что смотреть.
В грядущем. Там – его время.
Ведь результат его трудов, и его прозрений, и блаженных его откровений всем хорошо известен.
Работы работами. С ними – всё ясно. Во всяком случае – для меня. А для вас? Полагаю, и для вас это нынче ясно.
Потому что они своей речью, своей, такою, которая родилась в минувшем, давно, и живёт в настоящем – и, знаю, останется и в грядущем, незаёмной, свободной, живой, – речью образов, речью знаков, речью символов и прозрений, речью цвета, и строя, и пластики, речью света, сквозь морок и мглу всей безумной ушедшей эпохи, речью чувства и речью страдания, речью мужества, речью тайны, и внутренней силы, и воли, и величия духа, и чуда, и упорства, и радости жизни, поскольку без радости этой вообще не бывает искусства, – сами – конечно, сами, – лучше всех говорят за себя.
…Нет, не стану я нынче рассказывать о Володином пребывании в дурдомах, многолетнем, тягостном для него. Не хочу. Тяжело.
Вспомню лучше о том, как солнечно было в мире однажды, в праздничном появлении лета нового, что незнамо куда вело.
Но, куда бы ни шёл я, видел я, впереди, за домами, вставшими на пути моём, за деревьями, – золотой, благодатный свет.
Он, как прежде, жив – и в грядущее, всех нас, грустных, радостно ждущее, словно мост спасительный, тянется из минувших, далёких лет…
…Но Володя Яковлев снова появляется в тексте моём.