Мучительно и больно было смотреть на исхудавших, с большими животами, на кривых ногах ребятишек, и на беспомощность отца с тяжёлыми, узловатыми кулаками.
Также я смотрел на своих братьев и сестёр в далёком 1921-м году по возвращении из Екатеринослава по окончании губернской партийной школы. Также сидел мой отец, беспомощный, отчаявшийся. Чем можно было накормить семью — десять голодных ртов — троих моих братьев, четырёх сестёр, мать и беспомощного, больного дедушку. Хлеба нет, картошка на исходе. Менять уже нечего. Пять золотых крестиков, обручальное кольцо, серьги матери — пошли за два стакана пшена. Вынесла мама на базар иконы — благословение своей матери, а за них ничего не дали, да ещё и посмеялись. Изрубила их она топором.
Так, сидя за столом, начал я рассказ о 1921-м годе на голодной Украине, о смерти дедушки от голода, о детях, потерявших родителей, о раздувшихся трупах, сложенных в штабеля на станциях Синельниково и Чаплино, Александровска и Пологи, Екатеринослава и Волноваха, о сыпном тифе, испанке.
— Да за что же ты, милый, попал в тюрьму? — спрашивает хозяйка, вытирая кончиком платка набежавшие слёзы.
И вот впервые за восемь лет меня выслушали внимательно и явно сочувственно. Слушал мой рассказ и Гороховский.
— Да что ж это смотрит Сталин? Что ж это они, сукины дети, делают — своих в тюрьму сажают? — а у самой опять слёзы на глазах и она их уже не смахивает.
— Баба, не нашего то ума дело! Не мешай ему, пусть рассказывает. Он же как на исповеди перед попом! Ты, паря, Гошу (кивок в сторону Гороховского) не бойся, он мужик неплохой и не по своей воле тебя водит. Может, и я бы водил, да ведь его взяли служить, а меня ослобонили — детишек много. А что я могу для детей? Ну, скажи, что могу?
— Я схожу к куме Ксюше, давно не видел, а вы погутарь-те. — И ушёл, прихватив с собой винтовку.
— Ты вот, паря, учёный, жил в Москве, говоришь. С тебя и спросу больше, чем с нас, деревниных людей. Скажи мне, куда подевали Блюхера и Постышева? Я потому спрашиваю, что под Волочаевском был ранен в 22-м году, а Блюхер приходил к нам в лазарет. Как сейчас помню его меховой полушубок, шапку-ушанку. Вот это был командир — на всю Сибирь гремел, да что там Сибирь, знали его и в Китае, и в Японии, во всём мире его знали. А вот где он сейчас? Вот то-то оно и есть!
— Что ж ты молчишь? Или я неправду гутарю? Вот в этом и заковыка. Может, и немца не пустили б гулять по нашей земле, если б хороших людей жалели да берегли. Что, не дело говорю? Нет, паря, это и есть настоящее дело. Попомни меня, придёт время — об этом все будут говорить, да уж поздно тогда будет, люди-то уже погублены! А КТО ВИНОВАТ, ЧТО ТАК ОБЕРНУЛОСЬ? Я, ТЫ, ВСЕ МЫ! Только ты, может, побольше, а я поменьше, а кто-то и совсем больше. Вот где, паря, корень всему! Веры нам стало мало, да не то, что мало, а просто никакой. А вот как японца бить, немца — тогда и нас видють, зовут, да ещё и пихають. А что пихать-то, мы и сами с понятием. Сами знаем, где и что. Может, и не так я говорю, может, чего и не понимаю, а вот что народ — это сила, что на народе всё держится — об этом и Ленин говорил, а сейчас об этом забывают!