Он неиссякаем «наедине». С кем-нибудь наедине — ему решительно все равно. Никогда не говорит «речи», говорит «беседно», вопрошательно, но ответов не ждет и не услышал бы их. Даже вдвоем — он наедине с собою.
«…Странная черта моей психологии заключается в таком сильном ощущении
В экзальтированных видениях, что он
Народы, хотите ли, я вам скажу громовую истину, какой вам не говорил ни один из пророков… — Ну? Ну?.. Хх… — Это — что частная жизнь выше всего. — Хе-хе-хе! Ха-ха-ха! — Да, да! Никто этого не говорил, я — первый… Просто, сидеть дома и хотя бы ковырять в носу «и смотреть на закат солнца!»… И «воля к мечте»… И «чудовищная» задумчивость… — Что ты все думаешь о себе? — спрашивает жена. — Ты бы подумал о людях.
Народы, хотите ли, я вам скажу громовую истину, какой вам не говорил ни один из пророков…
— Ну? Ну?.. Хх…
— Это — что частная жизнь выше всего.
— Хе-хе-хе! Ха-ха-ха!
— Да, да! Никто этого не говорил, я — первый… Просто, сидеть дома и хотя бы ковырять в носу «и смотреть на закат солнца!»…
И «воля к мечте»… И «чудовищная» задумчивость…
— Что ты все думаешь о себе? — спрашивает жена. — Ты бы подумал о людях.
— Не хочется… (Уединенное)
С учетом всего этого представляется вполне закономерным и даже — единственно возможным (sic!), что:
После революции мысль Розанова расслоилась. С одной стороны, он объявил русскую литературу виновницей революции и тем самым оказался в роли пророка, пророчество которого осуществилось. Не он ли все время предупреждал, предостерегал? «Собственно, никакого сомнения, — писал Розанов в своей последней книге „Апокалипсис нашего времени“ (1918), — что Россию убила литература». <…> Он развивает свою идею в статье «Таинственные соотношения»: «После того, как были прокляты помещики у Гоголя и Гончарова („Обломов“), администрация у Щедрина („Господа Ташкентцы“), история („История одного города“), купцы у Островского, духовенство у Лескова („Мелочи архиерейской жизни“) и, наконец, вот самая семья у Тургенева („'Отцы и дети' Тургенева перешли в какую-то чахотку русской семьи“, — пишет Розанов в той же статье. — В. Е.), русскому человеку не осталось ничего любить, кроме прибауток, песенок и сказочек. Отсюда и произошла революция. „Что же мне делать, что же мне наконец делать“. „Все — вдребезги!!“». Но одновременно с этим совершенно другая тенденция вырвалась из-под розановского пера. Он — свидетель революции — обнаружил, что народ, выступивший в революции активной силой и показавший истинное свое лицо, вовсе не соответствует тому сказочному, смиренному, богобоязненному народу, который идеализировался Розановым <…>. Славянофильское представление о народе оказалось мифом. Народ оказался не тот <«Федот, да не тот»>. Не той оказалась и государственность <«Кума, да не та»>. С мукой переживая распад «былой Руси», Розанов тем не менее вынужден констатировать: «Русь слиняла в два дня… Самое большее — в три. Даже „Новое время“ нельзя было закрыть так скоро, как закрылась Русь. Поразительно, что она разом рассыпалась вся, до подробностей, до частностей». Для Розанова наступила пора «переоценки ценностей». После революции он убедился во внутренней гнилости самодержавной России, которой управляли «плоские бараны»[174], и пришел к выводу, что Россия была в конечном счете именно такой, какой ее изображала русская литература: обреченной империей.