Светлый фон

Страшно умирал Розанов, во многом повторяя Гоголя, с его метаниями, с его судорожными хватаньями за религию, с его галлюцинациями величайших, апокалиптических откровений («Действительно, действительно времена Апокалипсиса. Они пришли, они — вот! Господи!.. Но мне страшно досказывать вам в частном письме…» — в одном из последних предсмертных ко мне писем) [177], с его даже сожжением своего труда, только не в рукописях, а в печати («Прошу — с внезапным переходом на „ты“, — проверь, чтобы в магазинах „Нов<ого> вр<емени>“ и складах были действительно уничтожены, т. е. действительно и на глазах, все четыре книги против евреев»). Как всегда, тут были вздохи и слезы, умиление и бунт, падения на колени с разбиванием до боли колен, и рядом кощунства и отречения. Но умер он со всем примиренный, все поняв, все приняв, все простив. «Все — как надо». Благословен Воскресший из мертвых! [ФАТЕЕВ (II). Кн. (II). С. 99].

В современной академической науке Розанова изучают как «внесистемного» мыслителя, представителя так называемой «философии жизни», — см., например, [MILCZAREK], [STAMMLER], [ГРЯКАЛОВ], [POGGIOLI], [GRUBEL]. Да и сам Розанов видел себя именно в таком качестве. В первом коробе «Опавших листьев» он, например, писал:

Я был удивлён. Моя «новая философия», уже не «понимания», а «жизни», — началась с великого удивления…

Я был удивлён. Моя «новая философия», уже не «понимания», а «жизни», — началась с великого удивления…

«Философия жизни» — одно из самых значительных мировоззренческих направлений конца XIX — начала XX века, развивавшееся такими знаменитыми мыслителями, как Артур Шопенгауэр, Фридрих Ницше, Анри Бергсон, Зиммель и др. Сам Розанов в адрес этих немецких философов высказывался довольно критически. Что же касается Бергсона — мыслителя, пользовавшегося огромной популярностью среди символистов, которые составляли круг философский общения Розанова[178], то он предпочитал за лучшее его как бы не замечать. В полемике с оппонентами из числа русских религиозных мыслителей Розанов противопоставил

цивилизации христианского номинализма <…> не молчание, но слово, — всегда личное, всегда свое, крепко укорененное в «святынях жизни»: в реальности домашнего быта, конкретной судьбы, в мистике пола, в мифах седой древности. Верность этому слову в ситуации, где на карту поставлена судьба собственной семьи, «друга», детей, и открыла Розанову то особое мифологическое пространство, в котором набирало силу его движение в защиту попранных святынь. Знаменательно: движение это — и здесь мы подходим к существу литературного и жизненного дела Розанова — было ориентировано наперекор фундаментальным тенденциям европейской культуры. Не только идеологически, но и биографически, литературно Розанов шел не от «мифа к Логосу», но напротив — от Логоса к мифу: от философского трактата «О понимании» к газетной публицистике и лирике «Уединенного» и «Опавших листьев», от логики христианского богословия — к мифам Древнего Египта и Вавилона, к Исиде я Осирису, наконец, к гимнам Солнцу и великой богине-Матери. И как он шел от христианства к языческому «Апокалипсису», от религии «бессеменно зачатого», а потому «бесполого» Сына к фаллической, рождающей религии Отца, так же шел он от идеологий и доктрин — к семье и быту, нумизматике и калькам с древнеегипетских изображений. И это его движение, как и движение от литературности к книгам «без читателя», от Гутенберга — к рукописному, — и есть содержание разно выраженных смыслов розановской философии [БАРАБАНОВ Е.].