Светлый фон

Всё не могли уехать из Находки, говорили, что снегопады, поезда заносит. Всё ждали чего-то. Уехали нелепо, трудно. 31 декабря утром часов в десять прибежали гонцы от начальства с вестью: через два часа быть готовыми к отъезду. Трудно было, но кое-как успели. Рома и Юра побежали за пайками, давали на дорогу сухой паек, я складывала вещи. Вышли с вещами на улицу, сложили их перед бараком, ждали, что придет за нами грузовик. Сложили чемоданы, тюки.

Шел густой снег. Грузовик не пришел до одиннадцати вечера!

А вышли на улицу часов в двенадцать дня. Сторожили вещи, по очереди ходили в барак греться.

Весь этот отъезд, снег, перрон, маленькую грязную теплушку — вспоминать, пожалуй, ни к чему. Помню только, что Юра, Рома и я все время подбадривали друг друга шутками и остротами, и умирали от смеха. Когда теплушку загрузили вещами, выяснилось, что людям деться некуда. Юра орал: «А золотой фонд куда?» Мне от напряжения нервов это казалось ужасно остроумным. В теплушке не только лечь, сесть негде. Сгрудились вокруг печки-буржуйки, полная тьма. Зажгли свечу. Испуганные отчаянные лица. В двенадцать ноль ноль в первую минуту 1948 года теплушка тронулась. Все растерянно стояли, держась друг за друга. И вот мы с Юрой начали командовать. Убрать вещи, освободить полки. Какие-то билетики написали, чтобы тянуть, кто где ляжет. Разместились. Помню, тут я пала духом, увидев грязную мокрую полку, на которую вповалку должны были улечься семь человек: супруги Головацкие, Рома, я, Юра, Пашка Глухов и еще дядька, не помню фамилии. А Пашка Глухов был оборванец и пьяница, от которого репатрианты почище и побогаче в ужасе шарахались. Села я в отчаянии на свое узенькое местечко, и тут Юра на меня шепотом орал. Кое-как чем-то вытерли полку, расстелила я свое одеяло. Об раздеться на ночь и речи не было, конечно. Неудобно тесно было спать. Так и спали двадцать восемь ночей до Казани, не раздеваясь.

На другой или третий день был скандал с вещами. Предложили, чтобы разгрузить теплушку и как-то более по-человечески устроиться, оставить при каждом не более двух мест, остальные сдать в тяжелый багаж, в теплушки тяжелобагажные, в нашем же эшелоне шедшие. Боже, какой визг подняли люди, типа Карукес. Можно было подумать, что у них навсегда отбирают их чемоданы. А вещи лишние выносили Юра, Пашка Глухов и этот третий наш сосед. Выносили с удовольствием, ибо Пашка и сосед были голы и, видимо, ненавидели богатеньких…

Потянулась жизнь, вскоре ставшая привычной. Кто-то всегда дежурил вечером у печки, чтобы она не потухла. Тряска, замерзшее маленькое окно, в которое ничего не видно, холод, вечером всегда полутьма. Почти нельзя читать от тряски, от отсутствия света. И все время надо лежать, сидеть — стукаешься головой о потолок. И никогда не переодеться. И нет уборной. Теплушка стоит и все врассыпную. Расстегиваешь штаны замерзшими пальцами. Остановка. Суешь ноги в носках в боты. Покупаешь у колхозников замерзшее молоко куском, картошку. Ох, как все время хотелось есть. Помню однажды при свече муж и жена Карукес всю ночь искали завалившийся куда-то «голд бар». И это удивительно, как быстро опускались такие люди. Они, художник Подгурский с худой своей женой, никогда не умывались, а жена Подгурского ни разу за весь путь не сняла своей шапки-ушанки. Утром и вечером можно было вытирать одеколоном лицо и руки, но они этой операции не производили. А на остановках я встречала таких опустившихся обитателей других теплушек: Сегеди, Индриксона. Морды у них грязные, одни глаза сверкают.